Убийство курицы

Убийство курицы

Убийство курицы.  1995

 

Бегут, задыхаясь, врассыпную измученные люди. Месиво грязи. Мертвые деревья. Черная талая вода.

Стоят юные богоматери, убранные цветами. На их детских плечах черные покрывала, а на челе тяжелые золотые короны.

Бегут оборванные люди с искаженными от страха лицами. Лавина озверелых собак и их хозяев в черных кожаных куртках.

Стоят неподвижно деревья и ангелы с огромными белыми крыльями. В руках у них цветы и белые полотенца.

Люди не видят ангелов. А ангелы не видят людей.

Скажите, мы приходим в этот мир, чтобы быть мясом для бешеных псов?

Нам обещали встречу с Богом, но где он?

Жертвоприношение

Я родился в 1935 году в семье школьного учителя математики в Баку. Город был грязный, совсем не русский, весь состоял из сплошных плоских крыш, облитых черной нефтью, и говорил на незнакомом языке. Я помню, что боялся выходить на улицу и сидел в основном дома. Жили мы в маленькой комнате, было нас четверо: папа, мама, бабушка и я. Каждый сидел на своей кровати, поджав ноги, потому что места в комнате оставалось только на одну табуретку, которая и была нашим обеденным столом. Казалось, что все так и будет: я всегда буду маленьким, бабушка старенькой, отец всегда будет, сидя на корточках, проверять тетради, а мать стирать. Казалось, что все мы появились в одно время, каждый со своими правами и обязанностями, и смысл состоит в том, чтобы вечером пить чай. Но однажды все прервалось. Я вспоминаю, что в этот день была жара, каждый сидел в своей традиционной позе установленного ритуала, почти без движения. Входят двое. В руках у них большие глиняные сосуды и птица. Начинается разговор, смысл которого мне не положено понимать, и потому я слышу только звуки, отдельно гласные, отдельно согласные, в разной последовательности. Но вот начинается действие. Достается одеяло и занавешивается един­ственное окно. Включается электрическая лампочка, низко висящая над табуреткой. Отец достает топор, а люди кладут белую смирную птицу на табуретку, постелив предварительно газету. Что сейчас будет, неизвестно, но первой все поняла птица, она взметнулась и начала биться о темное одеяло и белые стены. Потом она закричала, и крик ее превысил все возможное, его сила была так велика, что рухнули стены и звук распространился так бесконечно далеко, что я впервые понял, как невероятно огромен мир; что он состоит из неисчислимого количества городов и людей.

Я увидел, как все люди замерли и обернулись в нашу сторону, что мы оказались в центре гигантского амфитеатра, и все ждут, что произойдет.

Потом выяснилось, что ни отец, ни эти незнакомые люди не понимали смысла происходящего, его знала только птица, люди лишь досадовали на непредвиденные хлопоты. Но вот птица пой­мана, блеснула тень, и из шеи белых перьев начала в судорогах расти красная колбаса, она согнула свой конец и начала стреми­тельно вращаться, и наконец оттуда брызнула ослепительно красная кровь, обливая всех: бабушку, лампочку, меня, стены, одеяло, книги, тетради, пришельцев, табуретку, летающие клочья газеты — липкой и скользкой жидкостью. Все посмотрели друг на друга и выскочили из комнаты. Так и кончилось детство.

Эту птицу звали курица. Оказалось, что жизнь может прер­ваться. Она не хотела этого, но это свершилось. Мы тоже не знали, что после этого курица не будет жить. Мы не знали последствий своих поступков, но ведь так может случиться с каждым из нас.

И вот мы стоим в крови и оглядываем друг друга. Оказывается, существует смерть как конец, после которого уже не будет событий, не будет ничего.

Приходит мать. Сначала начинают мыть бабушку, ее раздевают и кладут в таз. Маленькая, высохшая, беспомощная горбунья состо­яла из каких-то палочек, прутиков, коконов и клеенчатых мешоч­ков, как большое бессильное насекомое. И вдруг я впервые увидел и понял, кто была наша бабушка. Она молчала, безразличная к своей наготе. Да, она не кричала как птица, но это было одно и то же. Беззвучно кричало ее бывшее тело девочки. Придет время, и, если ничего не случится, мы будем такими же. А потом события прекратятся мгновенно и навсегда.

Я выбегаю на улицу, чтобы сообщить об этом людям. Надо что-то делать, надо собраться вместе и найти какой-нибудь выход.

Начинался выходной вечер, все были на улице, прогуливаясь в праздничных одеждах. Я подбежал к соседям и начал говорить им о том, что мы должны умереть, что это произойдет неизбежно. Смех мне был в ответ. Собралась толпа, и чем стремительнее и правдивее я говорил, тем смешнее было окружающим, а потом пришла мать и забрала меня домой.

Прошло время — и я нашел выход. Это было Искусство. Я хочу рассказать, как все произошло.

Огромные бронзовые двери распахиваются. Вы поднимаетесь по гранитным ступеням и входите в грандиозную колоннаду пропилеев музея. Немая и загадочная суета гардероба. Ожидание. И вот распахиваются еще одни бронзовые двери, теперь вы входите в зал золотых колонн. Это роща. У нас перед дорогой тоже есть роща, где летают птицы, ходят козы, идут дожди, налипает на галоши грязь. Здесь роща другая. Здесь стоят золотые деревья и никогда не идут дожди. Лишь свет необъяснимым сиянием спуска­ется сверху и рассыпается в тысячи бликов. Между золотыми колон­нами стоят белые статуи, они совершенно наги и прекрасны. У них руки, ноги и головы, как у людей, но, конечно, это не люди. Я шепотом спрашиваю отца: «Это боги?» И он мне шепотом отвечает: «Это Искусство». Он говорит мне, что эти статуи создали великие художники, жившие за много столетий до нас. Имена их теперь бессмертны. Мы проходим сквозь золотое сияние света, колонны расступаются, раскрывая перед нами белоснежные фигуры статуй. Они не смотрят на нас. Их круглые сверкающие глаза глядят мимо. Это Искусство. Оказывается, можно не умереть — если сделать что-то подобное, то имя и душа твоя избегнут тления тела и будут вечно и радостно смотреть прекрасными глазами сквозь суету тех, кто может только смеяться и беспрерывно есть.

Возвращаясь домой, мы проходим огромную коммунальную кухню — это, собственно, общий проходной коридор. Старухи, подвязанные какими-то тряпками и одеялами, каждая у своего примуса, варят и едят одновременно.

Белая колоннада музея и наша коммунальная кухня — неужели они существуют одновременно?! Я не буду больше есть. Гуляш из сосисок, студень, перловая каша, яичница… Я не буду больше есть никогда. Сомкнутые, бесстрастные мраморные губы статуй. Раскрытые жирные пасти старух, застывшие на мгновение перед тем, как засунуть туда ложку супа.

Теперь цель была поставлена. Я задыхался от осознания того, что нашел самое главное, самое правильное дело в жизни. Неважно, кто я сейчас, но я добьюсь всего и буду уметь делать эти прек­расные статуи и, вселившись в их тело, буду существовать вечно, разглядывая сквозь щели их глаз этот цветущий и благоухающий мир.

Я стал особенным человеком для самого себя и говорил о себе в третьем лице: «Он встал, он оделся, сейчас он начнет работать». Этот исступленный надзор внутри себя создавал удивительное ощущение необыкновенности и счастья. И самое главное, что об этом никто не знал и не догадывался.

Так началась «Великая игра». В этой игре участвовал я, моя работа и все окружающие, которые, сами того не подозревая, были все-таки самыми главными участниками игры. Они должны были стать будущими зрителями того, что свершится. И поэтому время от времени я давал им неясные знамения, которые они вспомнят, когда придет время. Но внутри себя я, не дожидаясь этого будущего, уже комментировал происходящее как бы их словами. Я был счастлив сегодня, и когда это опьянение достигло высшего предела, пришла смерть матери.

В ту страшную зиму сорок седьмого года, когда она умирала, мы были все больны. Но чем нелепее и трагичнее складывались обстоятельства, тем радостнее становилось мне. «Какое тяжелое у него было детство!» — говорил я о самом себе голосом диктора радио.

Молча упала, разбив себе лицо, бабушка. Исчез отец. Есть было нечего. Завернувшись в газеты, мы с бабушкой сидели на кроватях друг против друга и молчали. Так и застала нас санитарка из больни­цы, когда пришла сообщить о смерти матери. Собственно, я уже ждал ее, но ждал не сообщения, а самого прихода и того впечатления, которое произведет на нее встреча с нами. Вот дверь отворилась, и фигура замерла на пороге. Я с радостным удовлетворением отметил, как исказилось ее лицо при виде такой меры нищеты и падения людей. Я нашел в себе силы торжественно и спокойно выслушать ее сообщение. «Как страдает этот мальчик!» — сказал я ее голосом, а потом, давя в себе радость, сообщил ей, что уже давно нет отца, и мы не знаем, что теперь делать. Я отвернулся, и только оглохшая и ничего не понимавшая бабушка кивала ей головой. Мне показалось, что санитарка выбежала, и от силы эмоции, от высшего удовлетворения собой я ослабел и обмяк.

Но двери теперь больше не закрывались. После нескончаемого одиночества было поразительно видеть беспрерывные посещения совершенно посторонних разных людей. Я видел и сострадание, и заботу, но был поглощен только мерой выразительности своего состояния, сладостно черпая непрекращавшееся внимание и наслаждаясь им.

И вот принесены хлеб и еда и большой сосновый гроб. В комнате не было места для такого предмета, и его положили на кровать позади меня. Потом привели ничего не сознающего отца и принесли новый гроб, на этот раз от сослуживцев. Но когда был принесен третий гроб, который мы поставили в уборной, мои чувства, взвинченные необычным нашествием, достигли своего апогея. В отличие от лежавшего в слезах отца, я не только не плакал, но придумал себе застыть в нелепой театральной позе посреди комнаты в каком-то подобии траурного караула.

Мать хоронили далеко за городом, прямо из больницы. Вот я торжественно подхожу к гробу, все расступаются и шушукаются, глядя на меня. Я спокоен. Лишь неожиданные черные монеты, лежащие у матери на глазах, заставляют меня вздрогнуть и испугаться, но это лишь минутная слабость. Торжественное, героическое бдение продолжается. «Ты поплачь», — говорит отец, прижимая мою голову к земле, когда мы стоим на коленях. «Какой необыкновенный мальчик, как он страдает», — отвечаю я ему, имитируя голоса стоящих рядом, застыв и не роняя ни слезинки.

Что мать умерла, я узнал только через две недели, когда исчезли последние родственники, знакомые, кончились соболезно­вания, внимание и заботы. Я вдруг увидел снова санитарку, которая зашла к нам в комнату. В этот момент я ложился спать и раскрывал постель. Я вздрогнул и поднял голову. И вдруг услышал то, что она говорила мне: я услышал, что сегодня ночью умерла мама. И я закричал так пронзительно и исступленно, как это бывает только раз в жизни, осознав, что ее больше нет и никогда не будет. Я увидел перед собой все похороны и понял, что не простился с матерью и что этого не вернуть. И ненависть к «искусству» и к себе, укравшему у самого себя последнее прощание, была так болезненна и остра, что я потерял сознание.

Возможно, что «великое искусство» так и делается. Возможно, что эта большая игра, именуемая счастьем, никому не мешает. Но, вступив на этот путь, мы не можем понять, какую страшную плату вносим. Мы не осознаем, что, вступив на путь будущего бессмертия, мы начинаем с того, что умерщвляем свою душу в самом начале.

Зажигая внутри себя новое солнце, мы отказываемся от настоящего. Занявшись собой, мы забываем об окружающих, о милых и близких нам людях, перестаем замечать их существование, как и свое собствен­ное. И прожив отведенное каждому из нас время, мы узнаем, что сознательно от всего отказались еще в начале. От любви, от нежности, от запаха цветов и вкуса яблок, от матери.

И потом пришла мама. На ней было синее в горох платье с короткими рукавами. Она была загорелая и молодая. Мама села на кровать, положила на меня руки и, видя, что я не могу успокоиться, легла рядом со мной.

Зеленый завиток судьбы упруго сжался, как пружина. Каждый из нас встречается с Великими проблемами по-своему, но смысл горького познания одинаков у всех. Уже в раннем детстве мы узнаём о неизбежности нашего конца, и несмотря на то, что вся наша последующая жизнь есть нелепая покорность этому открытию, детство не согласно, оно ищет выход из этой несправедливости. Оно ищет выход и верит в него.

Война

22 июня 1941 года началась Великая Война. Обычно говорят, что война началась внезапно, что никто не ожидал ее в тот светлый летний день. Да, война началась внезапно, но дети помнят другое.

В то далекое время каждый день был праздничным. С самого утра люди надевали белые костюмы, брали в руки знамена и цветы, ходили по улицам стройными шеренгами и пели песни. Шли комсомолки в белых майках. У них были деревянные винтовки с красными флажками. Они чеканили шаг и радостно пели о том, что завтра будет война. Шли загорелые солдаты, превращенные в многоголовые квадраты с единым печатным шагом. Они тоже пели песни и радостно улыбались. В небе пролетали самолеты с красными звездами. Командиры поглядывали на часы и гладили нам волосы. Во время обеда мы неожиданно спрашивали у взрослых: «Когда же начнется война?» Они шлепали нас по губам и смеялись.

Наконец, пришел долгожданный день, когда объявили войну. В это первое мгновение все почему-то замерли и у всех перехватило дыхание. Потом двери всех домов разом распахнулись, все выбежали на улицу и беспорядочно побежали в разные стороны, беспрерывно сталкиваясь и крича одно и то же. Все пришло в движение. Но это длилось недолго. Потом все вбежали в дома и плотно закрыли двери. И тут пришли почтальоны. Их были тысячи. Они стучали в каждую дверь и вручали посеревшим взрослым квадратные кусочки железа, означавшие начало войны. Загорелось небо, и прямо из пламени, беззвучно касаясь крыш, пронеслись три всадника. Около каждой двери они спрыгивали с коней и заходили внутрь домов. Женщины расступались, а навстречу выходили отцы. Нас поспешно задвигали в темные углы, и лишь мельком мы видели, как отцы молча стояли в едином рукопожатии и беззвучной клятве.

Это длилось мгновение, потом всадники садились на коней и мчались по крышам дальше. Никто не укладывал нас спать. Все были заняты лихорадочными и бессмысленным сборами в дорогу.

Потом, среди ночи, вдруг как-то разом все прекратилось. Начался обряд прощания. Взрослые встали со своих мест, вышли на середину комнаты, замерли, как столбы, и начали разглядывать друг друга.

Я понял всю необыкновенность момента и, отодвинувшись в тень, весь обратился в зрение и запомнил увиденное на всю жизнь. Отец был в голубой футболке, молодой и загорелый, у него были сильные руки, красивые, припухлые, как у девушки губы, мягкие каштановые волосы. Рядом с ним среди комнаты выросли кипарисы. В одной руке он держал волейбольный мяч, а другую положил на пояс. Он смотрел на мать, улыбался и шевелил губами. Мать была в новом платье, которое я видел только на фотографии. Ветер поднимал ее волосы, но сама она была неподвижна. У всех пропала возможность произносить слова, но чем больше длилось молчание, тем оглушительнее и пронзи­тельнее был звук тишины. Это кричали глаза и кончики пальцев, висящие вниз головой на опущенных руках. Безмолвный крик прощания. Взрослые смотрели так, как будто видели друг друга в первый раз. Они покачивали головой, не в силах стряхнуть оцепенение.

Рассвет еще не начался, когда мы снова оделись. Открылись все двери, и весь город вышел на улицу. Окруженные детьми и жен­щинами, впереди шли отцы. Они были одеты в самые невероятные одежды. Это были лохмотья, которые свисали во все стороны и еле прикрывали тело. Как я потом узнал, эта рвань сдавалась в обмен на солдатскую форму.

Я никогда не думал, что посреди нашего города находится огромная гора, выложенная булыжником. Но теперь все дороги вели туда. В предутренней мгле шли муравейники семей, все торо­пились. Я едва поспевал за своей горбатой бабушкой, за неверо­ятной силой и твердостью ее шага. Над головами, обгоняя нас, летели птицы, а по обочинам, молча, припадая к земле, бежали собаки.

Когда вся многотысячная толпа поднялась на самый верх, там оказалась огромная каменная площадь. Женщины и дети остава­лись по краям, а отцы вышли на середину и неожиданно сели прямо на землю. Мы были еще рядом, но между нами пролегла незримая черта тени. Все молчали. Мы окаменели в стоянии, они застыли в нелепых позах неудобного сидения на голой земле.

Вдруг бабушка берет меня за руку и ведет внутрь огромного здания по лабиринту коридоров, где прямо в одежде на полу лежат тысячи других людей. Мы входим в пустую комнату. Там стоит стол и за ним — человек в военной форме. Я думал, что бабушка докла­дывает Маршалу о том, что отец прибыл на войну и что его надо послать в самое трудное и геройское сражение. Но вдруг слышу ее голос и понимаю, что она просит оставить отца дома. Что она говорит?! Оставить отца? Это сейчас, когда все уходят на войну? Что же он будет делать, когда все будут стрелять, и Сталин уже дал ему приказ? Я так удивился, и мне было так стыдно, что я толкнул ее и выбежал из комнаты.

Когда мы вернулись, площадь была пуста. Мы судорожно побежали, но нигде не было ни единого человека. Мы возвраща­лись вниз одни. Я заметил, что настала ночь. Бабушка сильно уменьшилась и теперь была ниже меня ростом. Она еле передвигала ноги, опираясь сразу двумя руками на палку. Внизу, под горой, располагались кварталы восточных бань, и вдруг рядом с ними мы вновь увидели солдат. Они только что вышли из бань, на них были чистые пахучие одежды, они ели мороженое. Бабушка бросилась к ним искать отца. Увидев меня, солдаты перестали есть, они застеснялись, а один из них поднял меня на руки и отдал мне свое мороженое. Потом прозвучал сигнал, и нас оттеснили в сторону. Я ел мороженое, едва переводя дух от полноты счастья. Наконец началась долгожданная война! Отец где-то здесь, может быть, зав­тра все кончится, он вернется домой и подарит мне флаг, ружье и, конечно, серебряную скрипку.

Серебряная скрипка

Тяжелые, серые дни ожидания. Мать работает на рыбокоптильном заводе и иногда вынуждена брать меня с собой. Это огромный двор, обнесенный высокой стеной с колючей проволокой. Узкая проходная, вооруженный охранник. Посреди двора плотные ряды многоярусных виселиц. На перекладинах подвешены бесчисленные селедки. Когда заходишь в узкие проходы между стойками, не видно неба. Лишь бесчисленные шпалеры казненных селедок.

Война, голод. Рабочие едят рыбу в туалетах, давясь и оглядываясь, а мать ворует селедку. Она привязывает ее к животу и под грудью, возбужденная, с горящими глазами, проходит контрольно-пропуск­ной пункт. Охранник считает людей руками. Он кладет руку на мою голову и ощупывает ее, а потом силой отталкивает меня как некоторую помеху, мешающую в счете. Проходя, мать говорит мне что-то. Какие-то куски фраз непринужденной беседы. Как будто мы давно ведем какой-то незначительный домашний разговор. Но когда, наконец, мы проходим через контроль и опавшее напряжение дает нам возможность услышать собственный голос, я начинаю слышать лающие сдавленные звуки мата, а мать густо краснеет и замолкает. Мы идем подавленные и униженные происшедшим, и потом она вдруг начинает неожиданно говорить, что купит мне скрипку. Я представляю, как ее расцарапывает проклятая, туго привязанная селедка, и не сразу осознаю, о чем говорит мать.

А она говорит о скрипке.

И вот уже я стою на сцене в черном костюме, в белой рубашке. Вокруг меня амфитеатр. Длинные волосы спадают со лба, когда я прикасаюсь щекой к драгоценному инструменту и высоко откиды­ваю смычок.

Льется завораживающая музыка.

Наконец волшебный серебряный звук скрипки замолкает и наступает оглушительная тишина.

Мгновение, еще мгновение, все вскакивают и бросаются ко мне с цветами.

И вдруг одна дама, лица которой я не вижу, обращается ко мне: «Скажите, на какие деньги вы купили эту скрипку?» — «Нет, нет, вы неправильно меня поняли. Скрипки нет. Я играл на селедке».

Теперь я вижу себя как бы со стороны. Я стою на сцене, вокруг меня цветы, а в руках селедка. Мой костюм заляпан рыбой.

На первом ряду сидит мать. На ее голову наброшен мешок, а рядом сидят две незнакомые фигуры в черном.

День Победы

Наконец настал день, когда война кончилась. Я понимал, что отец не может вернуться сразу, но я хотел этого и страстно ждал его. Я убрал комнату, накрыл стол и поставил цветы. Настала ночь, но отца не было.

Утром я побежал на вокзал. Измученные люди, обхватив руками мешки, как звери глядели друг на друга. Я решил приходить сюда каждый день, пока не возвратится отец. Вокзал этот был старым дворцом шаха с мраморными лестницами и золотыми стенами. Одна стена была проломлена, и туда входили поезда. Все блестело золотом и цветными стеклами, а сами залы были набиты людьми и животными. Под потолком летали птицы.

Вдруг низко между людьми пронеслись две черные тени и разорвали толпу пополам. Я увидел, как какие-то фигуры побежа­ли по потолку и вылетели в разбитое окно. В руках у них был чемодан. И в это мгновение раздался крик, кричала баба с ребенком на руках. Она закричала таким утробным, нутряным голосом, как будто у нее разорвало все внутренности. Она бросила ребенка на пол и заметалась в крике, билась головой о двери и стены, потом она схватила окаменевшего от испуга ребенка и, не видя окружаю­щих, объясняла ему, что украли чемодан и хлебные карточки, что нет отца — он убит и что нет хлеба — его украли. И теперь надо умереть.

Я продолжал ждать.

Движение огромных облаков. Зарево далеких пожаров. Круговорот бесчисленной массы людей.

Мы целуем закрытые глаза нашего далекого детства, которые с такой пронзительной стереоскопичностью видят всё это.

Упавшая птица с розовыми губами и крыльями из цветов

В 1942 году я был определен в школу на Балаханской улице около Зеленого рынка. Это событие положило конец замкнутой домашней жизни и вытолкнуло меня на улицу. Новый, чужой мир, в который я попал, состоял из заборов, обрубленных деревьев, озабоченных взрослых, мальчишек с палками, угроз и насилия.

Но было еще и другое. Здесь я впервые увидел, как рядом со злом, легко пронзая наросты застывшей грязи, сквозь стены и тол­чею людей низко пролетают ангелы. Откуда и почему они существо­вали среди нас, было неизвестно. Но их присутствие делало мир совершенно волшебным.

Все мы были сделаны из тряпок, досок, картошки и дохлой селедки. Ангелы были из цветов, света и золотых волос. Они без усилий скользили по воздуху и лишь иногда касались земли, чтобы превратиться в девочек. В этом облике они ездили в трамваях, ходили в школу и могли разговаривать с людьми. Со мной они не разговаривали никогда, хотя случалось, что проходили очень близко, и свет, излучаемый их существом, наполнял мою душу необъяснимым восторгом.

Но все-таки пришел день, когда встреча состоялась.

У нее были розовые губы, нежный прищур глаз и то, что природа являет лишь в краткое мгновение весны — встающая при­пухлость грудей, от которых гулко забилось сердце. Она была намного старше нас, почти девушка. Когда я входил к ним во двор, то физически чувствовал, что природа в этом месте имеет пролом, в какую-то другую, божественную сверхреальность.

В этот памятный день я снова пришел туда и в поисках моего друга-одноклассника поднялся на чердак полуразрушенного дома. Я открыл люк и неожиданно очень близко увидел ее.

В золотом столбе света вспыхивали и плавали пылинки, а кругом стоял прозрачный полумрак и сильно пахло мочой. Я, вероятно, прервал их какой-то веселый разговор. В руках у моего друга была папироса, он сплюнул и продолжил прерванную моим приходом фразу, произнося невероятные, непроизносимые слова взрослых. Затем он поднял руку, коснулся ее и сделал жест, который невозможно ни видеть, ни назвать. Я замер, боясь пошевельнуться. Остолбенеть, погасить все мои чувства, не видеть, не слышать, не верить, не быть.

Она ласково и очень красиво улыбнулась ему. Увидев эффект, произведенный на меня, мой друг встал и, переполненный чувством превосходства, покровительственно сказал мне, кивнув в ее сто­рону: «С ней можно все, она своя», — и, видя мою невменяемость, смеясь, ударил меня палкой.

Я не проронил ни звука и не дрогнул. Это было забавно. И он начал меня бить. Напрягая все мускулы, я не двигался. Я только смотрел на розовые губы девушки и решил умереть, но не дрогнуть.

Как это случилось? Как произошло, что она стала такой? Кто совершил над ней это надругательство и почему она поддалась? Она стояла такая красивая, освещенная золотыми рефлексами света, в скромном белом платьице, и этот ослепительный облик ее чистоты с особой силой оттенял всю мерзость происходящего.

Мы были детьми, но в тот момент стояли друг против друга с ясным осознанием того, что происходило. В оболочки наших тел вселились и столкнулись друг с другом великие символы жизни.

Прыщавый буйвол зла.

Мраморная колонна.

Упавшая птица с розовыми губами и крыльями из цветов.

Интуитивно мы чувствовали всю грандиозность осуществляю­щейся мистерии, всю исступленность противостоящих сил, и каждый доводил свои усилия до предела. Он бил меня палкой, текла кровь. Я, стиснув зубы, смотрел на золотой столб света. Девочка улыбалась, глядя на меня, пока вдруг черты ее лица не исказились, и она не исчезла. Больше я ее не видел и никогда не искал.

Когда я пришел домой с прилипшей от крови одеждой, побледневшая мать стала допытываться, что случилось, я только плакал, не понимая, чего от меня хотят. В возбужденном мозгу пылали розовые губы и соленый запах мочи заброшенного чердака.

Потом, много лет спустя, блуждая по залам провинциального музея, я случайно наткнулся на картину в небольшой прекрасной черной раме, и за ней вдруг вновь увидел все то, что произошло со мной тогда. Там был нарисован двор, тот самый двор, где отсутствовали законы земного притяжения. Посередине стояла колонна и прислоненная к ней фигура, истекающая кровью. Справа стоял буйвол, украшенный железной одеждой зла, слева — букет цветов с розовыми губами. Как будто эта сцена до сих пор существует в пространстве и реальности и лишь поймана в прекрас­ную черную раму силой волшебства. Я наклонил к ней лицо, как к окну в то далекое детство. Прошла такая длинная жизнь. В ней было все. Но это все было лишь повторением разных обличий той страшной и прекрасной сцены первой любви.

Любовь побеждает смерть, которой я когда-то так испугался. Я понял, что смерть еще не самое страшное в жизни. Есть вещи поважнее, и самое страшное из них — поругание святынь. В момент борьбы за их достоинство мы сами добровольно и радостно даем согласие на свою смерть. И именно в этот момент мы бессмертны.

Медуза Горгона

Это случилось в яркий солнечный день, когда все были на улице. Неожиданно погода резко изменилась. Раскрылась веером огром­ная туча. Налетел порыв ветра, сбивая с ног всех встречных. Люди стали хватать друг друга за руки и бросились в дома. Я видел, как в поисках меня заметалась мать. Я хотел крикнуть ей, но было поздно. Раздался скрежещущий металлический грохот, и из-за угла дома, низко, на уровне вытянутой руки, медленно на ржавых железных крыльях вылетела безобразная старуха. Она была в желтых лохмотьях, из ее грязных волос спиралью свисали змеи.

Я стоял, прикрытый распахнутой дверью, и поэтому хорошо видел, как она хищно взглянула на торопливо перебегавших газон юношу и девушку с веслом. И те, настигнутые ее взглядом, мгно­венно застыли, приняв неестественные и одновременно непринуж­денные позы.

Это была Медуза Горгона. Зависнув в воздухе, она продолжала полет совсем близко от меня, и я увидел, что голова у нее отрублена, и непонятно как держится на шее, а из открытой раны сочится кровь. Ее глаза были прикрыты, а лицо так прекрасно, так свежо, так юно. И лишь полуоткрытый рот передавал глубину ее непонят­ной печали.

Улица была пуста. Я видел, как капли крови, падая, превраща­лись в змей.

На мгновение она остановилась в воздухе напротив меня. Вдруг кровь хлынула у нее горлом, но, не долетев до земли, перевернулась и, превратившись в белоснежную птицу с туловищем коня, взметну­лась ввысь. От испуга я пригнулся, а затем подался вперед, чтобы увидеть фантастического белокрылого коня, улетающего в сторону потемневшего солнца.

Небо снова покрылось мглой. Тысячи сорванных занавесок закрутились в воздухе, затрепетали вверх по стенам домов и снова исчезли.

Ударил гром и грянул ливень. Но прошло некоторое время, все успокоилось. Умытая дождем земля засверкала в лучах солнца. И лишь наглядные доказательства происшествия, две белые статуи — «Юноши-дискобола» и «Девушки с веслом» — резко выделялись среди яркой зелени.

Открылись окна и двери, люди начали выходить на улицу. Белые статуи стали центром внимания, вокруг них собралась толпа. Многие помнили этих людей в лицо. Все удивлялись чуду преобра­жения и не знали, как назвать то, что случилось. И лишь один старый человек сказал: «Это настоящее искусство».

Пришли родители погибших, все расступились. Они смотрели на статуи, но не узнавали своих детей. Я видел их беспомощность, их животный ужас перед необъяснимостью смерти. Их увели. А статуи остались стоять как украшение нашего города. Я потом много раз подходил к ним и подолгу разглядывал. Они были действительно прекрасны.

С тех пор Медуза Горгона прилетала в наш город еще не раз. В разных местах я неожиданно встречал всё новые и новые статуи. Я заметил, что количество населения стало уменьшаться, а количество статуй —увеличиваться.

Но мне думается, что люди зря с таким паническим ужасом бегут от Медузы Горгоны. Превращая людей в статуи, она тем самым продолжала их жизнь в каком-то новом и более совершенном виде. Среди статуй были и безобразные лысые старики, но больше всего — красивые и молодые. Они стояли, застыв во всем блеске останов­ленной на мгновение юности, прекрасные и вечные, и ветер как будто шевелил их окаменевшие волосы, покрытые белой известкой.

Я полюбил бродить в этой части города. Заброшенный парк, пустые дома с наглухо заколоченными дверьми, широкие лестницы и среди деревьев — белые статуи.

Останавливая жизнь, Медуза не терпела ничего мелочного и случайного. Она преображала суетливые обыденные позы людей в нечто величественное и достойное, как бы подводя черту, завершая то, к чему стремилась природа в своей жажде совершенства.

Она уничтожила все запахи несвежей еды, кухни, пота, помятых и затасканных одежд, преображая и очищая свои жертвы. Я сам мечтал, когда придет время, окаменеть в какой-нибудь великолепной позе.

Но вот однажды, в самый апофеоз героических мечтаний, в воздухе появилась муха. За ней целая туча зеленых жирных мух. Они прилетели с помойки, где только что ползали по гниющим отбросам. Вот они сделали несколько виражей и стали садиться на лицо прекрасной статуи, облепив ей глаза и губы. Нахально, как ни в чем не бывало, они начали оправлять крылышки и сучить лапками, а потом, присев, начали испражняться на лицо зловонным зеленым калом. Статуя не шевелилась. Она продолжала улыбаться, слегка прищурив глаза и полуоткрыв рот.

Я содрогнулся от этого омерзительного зрелища и вдруг понял, что статуя мертва, что она не есть продолжение жизни. Это самая настоящая смерть, только в изящной и величественной упаковке. Камню не дано знать, что ему придана форма прекрасного тела, и потому он терпит это надругательство. А проклятой мухе глубоко безразличны наши героические и поэтические ценности.

Я оглядел этот страшный мир замаскированной смерти и впервые понял весь ужас окаменения. Увидел место своего возможного конца и бросился бежать, бежать с тем нарастающим чувством страха, которое раньше видел у других. Погода резко изменилась, хлестнул холодный дождь, все стало чужим и отврати­тельным. Белоснежные статуи вдруг покачнулись и рассыпались, покрывая обломками все вокруг.

Дети и взрослые.

Игрушки на веревочке

и грохот настоящих самолетов в небе.

Сколько можно ждать?

Мы хотим быть взрослыми.

Но почему, получив всё, мы плачем?

Почему так больно?

Калитка

Детство мучительно. Ибо все время ждешь, когда оно кончится. Но где этот рубеж, где эта граница перехода в новое настоящее существование, было неясно.

Когда я был маленький, я понимал, что жизнь, которую я живу, ненастоящая, это маленькая жизнь какого-то предварительного существа. В ожидании настоящей жизни я бессмысленно слонялся в замкнутой клетке детского времени, и все события, которые происходили со мной, были бессмысленны и ничтожны. Вот меня посылают отнести спички к тете Жене. Вот я подметаю пол и выношу мусор. Вот меня посылают к Софье Марковне сказать, что сегодня ее очередь зажигать свет в коридоре. Вот я нашел кусок картонной коробки с картинкой и так далее, и так далее…

Время тянулось очень медленно. Было непонятно, когда начнется настоящая жизнь.

Но однажды мне дали один рубль и послали за хлебом, а вдогонку крикнули, сколько сдачи я должен принести обратно и чтоб все было быстро. Я зажал скомканный рубль в руке и впри­прыжку бросился на улицу. Но, выходя из дома, я вдруг заметил, что калитка моего замкнутого детского времени распахнута. Кто-то из взрослых, наверное, второпях, забыл ее запереть.

Я остановился как вкопанный, и сердце мое учащенно забилось. Я впервые увидел реальную возможность стать взрослым до поло­женного срока. Я понимал, что взрослые случайно оставили эту калитку открытой, и они не предполагают, что я могу позволить себе такое самовольство. Было ясно, что я еще маленький, и мне рано становиться взрослым, но в тоже время не использовать эту оплошность взрослых было глупо, и я решил, что никто не заметит, если я на какое-то время выйду именно через эту калитку, а потом вернусь как ни в чем не бывало, принесу хлеб и сдачу, и, возможно, никто не заметит, что я сделал этот проступок. Да, пусть это будет моей тайной. Они сами виноваты во всем. Я вдохнул в себя воздух, зажмурился и оказался на другой стороне калитки.

Первое, что я ощутил, это то, что я стал другого размера. Я стал большим. Наконец-то. Какое это необыкновенное счастье. Я огляделся вокруг. В этом новом мире была та же самая улица, только освещенная каким-то совсем другим способом, с какими-то обратными тенями.

Я обратил внимание, что окна многих домов были заложены кирпичом, лишь на петлях раскачивались оконные рамы с веселень­кими занавесками. В подворотне одного очень знакомого дома прямо на грязной земле лежала белоснежная подушка с одеялом. В узких переулках на тротуарах стояли многометровые бутылки, опрокинутые стаканы в рост человека, вазы с пыльными цветами, похожие на растрепанные кочаны капусты. Но самое главное, что я ощутил — это было движение.

Передо мной все двигалось и беспрерывно менялось. Люди бежали, не замечая друг друга. Улицы поворачивались сами собой. Дома перепрыгивали один через другой. Все меняло цвет и очерта­ния. Быстро приближающийся ко мне человек вдруг превратился в собаку. Из мусорного ящика вылетела птица. Смятая бумага превратилась в девушку. Кто-то невидимый из-за угла выбросил платок. Раньше бы я обязательно поднял его, а теперь, войдя в роль, по закону взрослых, я небрежно перешагнул через него и пошел дальше.

Все замелькало передо мной, как в калейдоскопе. Я стал взрослым. Каждое из мелькнувших передо мной явлений требовало одновременно внимания и безразличия. Я еле поспевал лавировать между предметами и происшествиями. Бесшумно, как тень, пронесся страшный автомобиль. Из подворотни наперерез мне выкатилась пятикопеечная монета. Она была размером с дом.

Каждое из мелькнувших передо мной событий получило статус исторического. Я еле поспевал за жизнью, в которую вступил с такой жадностью. Но самое главное не это. Дело в том, что скомканный рубль в руке и обещание вернуть сдачу сжигали мое сердце. Вся упоительная свобода и быстрота, которой был пронизан мир взрослых, были подспудно скованы этой обязанностью.

То, что я вошел в мир взрослых тайком, не закончив детского поручения, стало моим проклятием. Всю жизнь я провел, зажав в кулачок невыполненные детские обязательства. Всю жизнь, что бы я ни делал, я помнил, что должен очень скоро вернуться, чтобы отдать сдачу. Ведь меня давно уже ждут. И вся моя жизнь прошла под знаком невыполненного обещания. Что бы я ни делал: веселился ли за праздничным столом, произносил ли речь на общественном форуме, целовал ли девушку в темном подъезде — все я делал как бы одной рукой, ибо другая, зажатая в кулачок, держала сдачу, которую я должен был принести обратно. И если быть правдивым, можно сказать, что я никогда не веселился, никогда не чувствовал себя свободным, никогда не чувствовал себя способным к шутке, теат­ральному действию, удовольствию, был самоуглублен и озабочен. Я торопился, но не только потому, что был взрослым, а еще и пото­му, что должен был вернуться в проклятое детство, зажав в потном кулачке проклятые серебряники.

И жизнь пролетела так, что я ее и не заметил. Эта постоянная внутренняя забота о тайном преступлении, этот проклятый долг, который я нес через всю жизнь, эта проклятая двойная жизнь одновременно взрослого и ребенка не давали мне покоя.

И вот я вновь у заветной калитки. Я хочу незаметно просколь­знуть, зажав хлеб под мышкой, а сдачу в кулачке. Оглянувшись, я толкаю боком калитку. Я думаю только о том, чтобы никто не заме­тил, каким способом я возвращаюсь. Но калитка наглухо закрыта. Обратного входа в детство нет. И как это ни ужасно, я понял это сразу, в одно мгновение. Я огляделся и подался назад.

И только теперь стало ясно, как же бездарно я провел эту жизнь. Я был «невзрослым» и «неребенком». Я не познал ни взрос­лой радости, ни детской простоты. А проклятые деньги, которые оказались никому не нужны, на самом деле сожгли мою душу. И никто не виноват. Никого нет из тех, кто стоял у истоков этого преступления, родители давно умерли, и лишь ненужная болез­ненная тень самого меня прижимается к стальным прутьям калитки, всматриваясь обратно в ту далекую жизнь, когда я был ребенком.

Что такое искусство?

Да, это волшебство, которое светит ярким светом, преображая

нашу жизнь. Но приходит момент, когда перед нами

расступается бездна. Вдруг мы осознаем всю бессмысленность

дел наших и искусства тоже.

Боже, избавь нас от этой правды!

«Всеобщая история искусств»

Где-то там, за хребтами Кавказских гор, окончилась война, которую мы так никогда и не видели. Вернулись уцелевшие взрослые. В нашем городе не было руин. Руинами стали люди. Они ушли загорелыми, в белых футболках, а пришли с землистыми обезображенными лицами, в грязных оборванных ватниках.

Мне казалось, что существует только одно время года — зима. Пронзительный ветер. Грязь. Снег. Так же грязно и холодно было в опустевшем доме.

Мы кормились изготовлением самодельных папирос, склеивая их из серой бумаги пропагандистских брошюр. В огромных книжных магазинах никто не покупал книг для чтения. Их покупали для хозяйственных нужд, чтобы делать кульки для рынка, стельки для обуви, хлопушки и папиросы. Книг не было и дома. Я видел их только у знакомых. Но в моем представлении это были вещи, оставшиеся от какой-то далекой предыдущей жизни и переданные моим друзьям по наследству.

Я ходил в школу. Но учение вызывало во мне только одно отвращение. Я не понимал, для чего нужно изучать русский язык, который я и так знаю, и почему все стремятся найти у меня только ошибки, за которые так жестоко наказывают. В ответ я перестал умываться, здороваться, застегиваться на пуговицы, видя в наруше­нии этих правил зримое проявление внутреннего протеста. Все чаще вместо уроков я стал уходить на вокзал.

Он магнетически притягивал к себе. Здесь происходили насто­ящие и волнующие события. Здесь прерывалось старое, постылое течение событий, и вместе с движением уходящего поезда люди начинали новую жизнь. Все это было наглядно: какой-то неведомый распорядитель ударял в колокол, сбитое, утрамбованное людской сутолокой пространство раскалывалось, раздвигалось, расширя­лось, и люди, возбужденные, счастливые и озабоченные, уезжали в неведомую даль.

Грязь, неустроенность, неудобства имели здесь какой-то пере­ходный смысл и потому были символом перемены жизни. Даже сама неумытость людей на вокзале была знаком обновления и надежды.

Но на вокзале я видел и другое. Здесь не только рождался счастливый ветер перемен, по которому скользил улетавший вдаль поезд, здесь гнездилось и паразитически разрасталось зло; здесь не только целовались и скороговоркой говорили самые важные слова, но и издевались, воровали, били наотмашь, обманывали, втап­тывали в грязь. Я видел, как продавалась любовь, как это было чистосердечно и наивно у молодых солдат и омерзительно у воров и мешочников.

Я не стану рассказывать, что случилось в тот день, что увидел я страшного и невыносимого в человеческих отношениях, но стра­дание, перекосившее мое детское тело, выбросило меня из вокзала. Я бежал, задыхаясь, ища защиты и опоры, в отчаянии от неспра­ведливо устроенного мира. Я хотел поддержки, чтобы кто-нибудь сказал мне, что все, что я видел — неправильно, недостойно людей и не должно быть.

Начинался вечер. Люди толпами возвращались с работы. Я хотел свернуть в переулок, когда увидел, как передо мной распахнулась дверь, и на тротуар, по которому равномерным потоком текла жидкая грязь, вылетел сноп света. В его ореоле появился человек. Так, неожиданно, именно в момент наивысшего напряжения душевных сил, когда душа затрепетала перед раскрывшейся пропастью, я встретил Михаила Алпатова.

Нет, этот человек, поманивший меня рукой, не был Алпатовым. Это был продавец никогда не существовавшего здесь ранее крошеч­ного магазина, в котором все было странным: и то, что продавец вместо равнодушного презрения заинтересовался мной и захотел принять во мне участие, и то, что окружало его. Здесь продавались книги, но они не были похожи на те, которые продавались в огром­ных полупустых магазинах. Одна из них, самая большая, была раскрыта. Это была «Всеобщая история искусств» профессора Алпатова с прекрасными картинками беломраморных статуй. Человек положил мне на голову руку и разрешил посмотреть ее…

Если вы хотите знать, наш город стоит у моря. На пустынном приморском бульваре, где когда-то кипела праздничная довоенная жизнь, возвышалась до неба огромная лестница. Ее основание было опутано колючей проволокой.

Когда-то, в те далекие годы, она горела огнями иллюминаций, и по ней беспрерывным потоком поднимались веселые, красиво одетые люди. Загорелые и жизнерадостные, они восходили к самым облакам, смеялись, оглядывали оттуда всю землю и, получив там в дар какую-то особенную жизненную силу, бесстрашно прыгали вниз, окрыленные шелковым куполом парашюта.

Раньше она была парашютной вышкой. Теперь эта гигантская стальная конструкция черным остовом торчала на сером неуютном небе. Немая и зловещая, опутанная проволокой и политая мазутом, она внушала страх. Не верилось, что это грандиозное сооружение, проткнувшее небо, было всего-навсего веселым спортивным аттракционом, памятником той далекой, прекрасной жизни. И глядя на нее, я всегда испытывал смешанное чувство восторга, страха, праздничных воспоминаний, горечи и печали. У меня никогда не возникало даже мысли подняться по этой лестнице, но теперь, ког­да в руках у меня была волшебная книга, дерзкое желание подняться наверх вдруг стало таким естественным и простым, что лазейка в колючей проволоке нашлась сама собой, и я, весь возбужденный и радостный, легко, одним махом, заткнув за пояс книжку, поднялся на головокружительную высоту.

Там была площадка, сделанная из стальных прутьев — начало мостика, ведущего в никуда, в беспредельные дали открытого моря. Сзади отступали к горизонту хребты гор, а внизу расстилался город, такой неестественно маленький и смешной.

С тех пор я поднимался туда часто. И, стоя наверху, громко, нараспев читал очередную главу, а потом пересказывал ее в каком-то фантастическом, сказочном виде.

Я правил миром, движением ветра и облаков. Неслись тени по вспененному морю, по крышам домов и площадям. Вспыхивали и гасли блики света на горах. Развеивалась пелена тумана. Осве­щались далекие острова на самой кромке горизонта. Прилетал белый всадник в красном шелковом, плаще, с ослепительно ярким, раскаленным, как луч, копьем. Из моря подымалась грязная пена вокзальных уродов. Белый всадник только касался их своим копьем, и этого было достаточно, чтобы зло преображалось, рассыпаясь на глазах, как труха. Хлопья гари и грязные тряпки падали вниз, на город.

Я переворачивал страницу, и прямо на меня вылетал ангел. Он сбрасывал одежду, и сияющая беломраморная красота его тела была так светла и так пронзительно хороша, что у меня останавливалось дыхание.

Картинки в этой прекрасной книге зачаровывали. Постепенно они вошли в меня, и я мог видеть окружающее только сквозь призму этих изображений. Я смотрел на нашу грязную и горбатую улицу, а видел форум Августа. Керосин в керосиновой лавке продавал Калигула. Учительница географии ходила с отрубленными руками и нежными обнаженными грудями, как Венера Милосская. Всё, даже самое отвратительное, наполнялось огромным внутренним смыслом, как напоминание, как отзвук какого-либо бессмертного произведения искусства.

С помощью книги Алпатова весь мир становился миром явлений или скрытой красоты, открыть которую предстояло мне. Эта книга примиряла меня с отвратительным хаосом жизни и, как волшебный талисман, преображала все горести и невзгоды в усладу души. Я стал счастливым и завороженным.

Неизвестно, сколько бы длился этот сладкий сон и как далеко я ушел бы в фантастическое пространство золотых видений, если бы не трагическое происшествие, связанное с гибелью талисмана.

В тот памятный ветреный день я пошел к вышке более коротким путем. Я спустился к морю и стал пробираться по узкой кромке между водой и отвесной стеной набережной. Я шел по мусору, который обычно не попадает в поле зрения праздной толпы на бульваре, с отвращением переступая через покрытые шерстью собачьи кости и черепа, консервные банки и обломки деревьев. Навстречу с резким криком вылетела облитая нефтью чайка. Я прижимался к грязной стене и балансировал по самому краю, пока мой путь не пересекло огромное жерло канализации.

По его дну тек мутный поток, а внутри, на бетонном выступе, стояли бутылки, лежала смятая бумага, и среди них — неожиданно аккуратно разложенные в ряд маленькие фотографии, вырванные из брошенных здесь же документов. Одни девушки. Тишина и непо­движность предметов. Непонятно, что это могло означать. Но прежде чем я понял, я почувствовал, как, начиная с затылка, у меня столбом поднимаются волосы. Я понял, что это мертвое место, преисподняя.

В этой тишине, грязи и аккуратности таилось нечто ужасное. Я нагнулся и поднял одну фотографию. Чуть прищурясь, на меня смотрела девушка с беломраморным лицом, в белом воротничке. Где она? Что с ней случилось? Надо что-то предпринять, что-то делать! Нельзя только читать книгу и грезить, надо спасти ее и других, надо спасти жизнь!

В лихорадке я поднимался на вышку, не чувствуя своего тела. И только в последний момент, когда уже был на самом верху, понял, что на этот раз я здесь не один. Мгновенным взглядом я увидел свору неведомых мне фантастических зверей, которые, развалив­шись в роскошных восточных позах, играли в карты. Я отпрянул в сторону, но отступать практически было некуда. Еще мгновение, и они сбили меня с ног, наступили ботинками на мои руки и выхва­тили из-за пояса заветную книгу. Они раскрыли ее, и она, в ужасе пытаясь вырваться, забилась, затрепетала страницами, белая и чистая среди грязной нечисти этих уродов.

Они увидели картинки и со сладострастным хрюканьем начали разрывать их в клочья. Я бросился на помощь. Но их сальные гнусные морды, остановленные перед моим сознанием как бы стоп-кадром, показали мне всю несостоятельность моего порыва. Я понял, что спасти книгу невозможно, и в это же мгновение увидел, что стоим мы на невообразимой высоте, что под нами бесконечное пустое пространство, что земля внизу, как маятник, раскачивается в разные стороны. А налетевший откуда-то ураганный ветер с ревом обрушился на нашу железную клетку, подвешенную к облакам, и разорвал ее.

Я упал в хаотичный и страшный мир реальности. Возможно, моя жизнь завершилась бы этим падением, но пролетая вниз головой, я увидел, как уснувшая было Парка вдруг встрепенулась и, ловко подхватив оборванные нити, соединила их друг с другом и вновь крутанула свое веретено. Я упал в коридор нашей коммуналь­ной квартиры среди сундуков, железных тазов и сломанных керосинок. Две старушки, две нимфы в грязных телогрейках обмыли мое распавшееся на части тело, приставили друг к другу разрозненные руки и ноги, голову и туловище. Они сложили меня на столе и, отдернув занавеску, раскрыли окна.

За окнами шел снег. Белые страницы разорванной книги, падая с высоты, покрыли собой всю землю, и она стала прекрасной, как невеста в подвенечном наряде.

Две старушки, улыбаясь, приподняли меня своими жирными, пахнущими помоями руками, и белоснежная невеста с фотокарточ­кой вместо лица, наклонившись, поцеловала меня. Я встрепенулся, чтобы встать, но она откинулась назад и превратилась в пейзаж, в беспредельное, засыпанное снегом поле, уходящее к самому горизонту.

К изголовью подошел человек в тоге с волосами из белого мрамора, высокий и прямой. Он сказал мне, что теперь я должен ехать в Москву и сделать там прекрасную статую, «совершенство которой изменит жизнь и спасет людей». Он протянул мне большой, вставленный в рамку железнодорожный билет, строго коснулся меня рукой и исчез.

Жизнь приобрела новый смысл. Я поступил точно по его указанию. Я уехал в Москву и поступил учиться, чтобы стать скульптором.

Перед отъездом я еще раз спустился к морю. На водной поверхности бухты, покрытой мигрирующими полями мазута, перед моим взором возникли беломраморные статуи олимпийского фронтона. Спокойный и торжественный Аполлон поднял правую руку, и по его знаку прекрасные обнаженные герои бросились спасать нежных длинноволосых девушек из лап плешивых полузверей-кентавров. Я подошел к краю воды. Величественная фронтонная композиция стояла неподвижно, как будто не была призраком.

Аполлон призывал к действию. Необходимо было быстро, как можно быстрей, создать искусство, которое изменит окружающую жизнь, упразднит зло и насилие и сделает всех нас счастливыми.

В Москве я с воодушевлением приступил к учению. В чем оно заключалось? Учителя оставили перед нами натюрморт из равно­душных гипсовых кубиков, и мы должны были при помощи карандаша и бумаги научиться мелкими штрихами создавать иллюзию перспективы и освещения.

Первое время я ни о чем не думал, только старался работать безостановочно, ведь раковая опухоль зла вокруг нас продолжала разрастаться. Я узнал, что профессор Алпатов живет в Москве, но я хотел прежде всего постичь грамоту искусства, необходимость которой внушили мне учителя, и только тогда встретиться с ним. Короткий сон и беспрерывная работа.

Но где-то в глубине души уже возникали мучительные мысли и сомнения в том, в какой степени чирканье карандашом может привести к спасению мира. Я знал миф о Пигмалионе. Совершен­ство мастерства и необоримое желание этого великого художника совершили невозможное. Он сумел превратить мертвый камень в живую плоть. Может быть, действительно за какой-то чертой худо­жественного совершенства удивленная природа, пораженная настойчивостью художника, способна совершить чудо, и зло отступит, не выдержав соревнования с добром?

Античность продолжала оставаться для меня путеводной звездой. Но вдруг в какой-то момент я, как будто в первый раз, увидел, что вся античная скульптура дошла до нас в обломках. Я увидел, что все прекрасные античные статуи стоят передо мной с отбитыми носами, с синяками под глазами, с оторванными руками. Когда же случилось это побоище? Кто позволил себе поднять руку, чтобы поиздеваться над прекрасным, святым искусством? И почему эти боги не смогли постоять за себя? Почему их совершенство оказалось бессильным перед варварством подонков?

И впервые сомнение во всемогуществе искусства пронзительно и больно встало передо мной. Впервые я засомневался в правильно­сти выбранного пути — главным смыслом для меня ведь было не искус­ство, главным было спасти тысячи униженных и оскорбленных. И если не искусством, то чем же?

Теперь мне стало казаться, что значительно эффективнее это можно сделать при помощи винтовки. Если хорошие люди возьмут в руки винтовки, то зло прекратит существовать, настанет золотой век.

В этот критический момент сомнений я встретился с Алпатовым.

Он пришел к нам в институт. Студенты обступили его. У него были крупные черты лица простого человека. От постоянной застен­чивости он избегал прямого общения с собеседником. Разговаривая с нами, он как-то скользил взглядом вокруг, стесняясь встретиться с нашими глазами.

Затаив дыхание, я смотрел на него, так не похожего на тот образ, который я себе создал. Но, может быть, это всего лишь маска, призванная скрыть его подлинный облик от посторонних?

В волнении я пытался сказать ему что-то бессвязное о том, что мы уже давно «знакомы», делая особое ударение на этом слове. Он не отрицал этого, но в то же время уходил в сторону, как будто разговор шел о чем-то другом. Я не сумел сказать ему то сокровенное, что тяжелым камнем лежало у меня на душе. Он ушел. И только тогда, в пустоту коридора я смог, наконец, спросить его:

— Скажите, что мне делать сейчас?

— Любите искусство, — ответило эхо.

— А я хочу научиться стрелять, — вдруг неожиданно для себя крикнул я.

Он испугался и отстранил меня.

— Но ведь Вы же все знаете! Что надо делать?

— Надо только любить искусство.

Я ожидал этого ответа, но уже не верил ему.

Прошло время, и то, чего я хотел, случилось. Я попал в военные казармы, где меня научили стрелять. С огромным внутренним вооду­шевлением я превращался в «механизм, артикулом предусмотрен­ный». Я получил ни с чем не сравнимое наслаждение точно выпол­нять простейшие команды: «встать», «сесть», «встать», «сесть», «кругом», «направо», «налево», «бегом». Ответственность за судьбы мира, за борьбу со злом была переложена на совесть других, а я стал простым исполнителем, честным, быстрым и ловким.

Но это затмение продолжалось недолго. Несмотря на то, что мы были беспрерывно заняты, смысл нашей жизни состоял в абсо­лютном бездействии. Мы ходили чеканным шагом по мостовым, а вся настоящая, неорганизованная жизнь двигалась за пределами казарм, и наши пути нигде не пересекались. Мы просто жили в дру­гом пространстве. Нас готовили к жестокой борьбе в том случае, если возникнет необходимость, а пока никакого воздействия на борьбу со злом мы не оказывали. Из винтовок, зажатых у нас в руках, мы не имели права стрелять, а казармы наши были отгорожены от реальной жизни глухими заборами с часовыми. Я был разочарован и опустошен.

Вернувшись из армии в институт, я не знал, чем заняться. Я рассматривал стены со студенческими работами, стенгазеты, музей, вошел в библиотеку. На витрине стоял первый том «Всеоб­щей истории искусств» Алпатова. Я взял его в руки, сел за стол, начал читать и удивился тому, что ничего не понимаю. Текст был мне не знаком. Какие-то цитаты, даты, описания картин, черно-белые рисунки архитектуры и фотографии разрушенного, изуро­дованного искусства. Все это было чужим и равнодушным. И лишь распахнутая страница с Аполлоном перехватила сердце и ударила слезами. Я понял, что завершился какой-то огромный период жизни, и эту книгу уже смотрит другой человек.

Почти не скрываясь, я вырвал эту страницу из книги и удрал, убежал прочь в переулки, где меня не найдут.

Чем занять себя теперь? Что делать? Потерпев крушение, но живой, я с отвращением начинал разглядывать самого себя.

Разрезанное яблоко и свеча

В 1959 году я окончил Московское высшее художественно-промыш­ленное училище (бывшее Строгановское).

С чего начать? Я стою у распахнутого окна. На подоконнике лежит разрезанное яблоко и свеча. Жизнь начинается снова. У меня нет ни мастерской ни работы. Внизу лежит Москва. Собирается дождь. После долгих лет ученичества, экзаменов, суеты я вновь, как в детстве, оглядываю этот мир.

Люди раскрывают зонтики. Как заводные игрушки, там внизу проносятся маленькие машины. На углу у решетки стоит лошадь. В окне противоположного дома стоят цветы. По карнизу идет кошка.

После долгих лет я как бы впервые снова увидел мир. Он был огромен, заполнен бесчисленными предметами и существами и уходил далеко за горизонт. Но чем больше мир являл разнообразие и стереоскопическую выпуклость своих предметов и явлений, тем больше мои мысли сосредотачивались на мне самом.

Вытолкнутый непостижимым событием рождения в это беспредельное пространство Жизни, затерянный в сонмище людей, предметов и событий, я хочу прежде всего понять, кто есть я сам.

Я отворачиваюсь от окна и подхожу к зеркалу. Передо мной стоит человек, но чем больше я вглядываюсь в него, тем более чужим и незнакомым становится для меня этот облик. Серебряное волшебство зеркала незримой плоскостью разделило душу и тело. И вот душа смотрит на тело, а телу кажется, что оно видит душу. Не веря глазам, я как слепец касаюсь своего лица руками. Кончи­ками пальцев я дотрагиваюсь до лба и бровей, провожу по хребту носа и вдруг очень остро ощущаю, что то, что я вижу, не есть я.

Внутри себя каждый из нас есть абстрактное и всеобщее суще­ство, плавающее в пространстве, не имеющее ни вкуса, ни цвета. Внешний облик и наша судьба достались нам случайно, каждый из нас мог бы быть другим. Разглядывая беспрерывный поток толпы, я чувствую, что мог бы быть многими из тех, кто движется мне навстречу, и не совсем обязательно художником.

Эта мысль поразила меня.

Я начал с того, что постарался забыть ее.

Булка, завернутая в газету

В 1961 году свершилось то, к чему я стремился всю жизнь: я был принят в члены Московского Союза художников. Это событие произвело на меня очень сильное впечатление. Как будто где-то на небесах раскрылась огромная книга, и чья-то невидимая рука вписала мое имя рядом с именами архангелов. Я стал художником. Мне выдали документ, который в письменной форме официально подтверждал мое призвание. Не чувствуя под собой ног, зажав в кулаке картонное свидетельство своей сверхъестественности, я кинулся в мастерскую. Но это оказалось не просто.

В городе что-то произошло. Улицы полны народу. Я видел, как выводили калек. У обочины стояли носилки с больными, которые протягивали ко мне руки. Все узнали, что я стал художником. От радости я летел, едва касаясь земли. Вдруг неожиданно пришло щемящее чувство страха. «Неужели я художник? Разве я художник? — Я-то знаю, что я ничего не умею».

Не помню, какими переулками я проскользнул в звериную нору своего «ателье» и с ужасом оглядел жалкий хлам своих «достижений».

С этого момента началась безостановочная работа. В наэлек­тризованном пространстве подвала возникал мираж, и я, как заво­роженный, следовал ему в неумолимом стремлении приблизиться к совершенству. Я и раньше знал, что жизнь художника — это труд, но никогда не думал, что это каторга. Работа поглотила все. Я не открывал окон в своей мастерской и не пускал туда ни родных, ни близких. Лишь поздно вечером, возвращаясь домой, я мучительно пытался понять, что происходит…

Прошли годы. Чувство страха начало притупляться. Я стал даже нравиться самому себе. И часто выставлялся на выставках. «Это уже профессионально», — слышал я слова знатоков, обращенные в мой адрес. И все было бы хорошо, если бы мне не открылся второй, более глубокий, смысл этих слов.

Никто не знает, когда правда настигает нас.

Вот вы спускаетесь по лестнице. Утро. Обычный день. Может быть, вас послали в химчистку или за хлебом. Голова полна мелких забот и суеты.

Навстречу вам бежит человек с закрытыми глазами. Он неловко оступается и задевает вас плечом. Неожиданно для себя и вы начинаете бежать. Вас охватывает необъяснимое возбуждение. Сталкиваясь и обгоняя, весь мир приходит в движение. Распахива­ются двери со встречным потоком. Вы перебегаете дальше, дальше. Вы ищете какие-то-другие двери. Наконец вас вталкивают в первые попавшиеся двери и сминают. Раздается визг, и стальной вагон метро, раскачиваясь, улетает в черную дыру подземного лабиринта.

Вы закрываете глаза.

Высоко в небе проплывают облака. Слегка колышутся кроны огромных сосен. Вы лежите ничком на траве. Уже прожита такая ог­ромная длинная жизнь. Бесчисленная вереница непонятных превра­щений, удивительных встреч, безвозвратных потерь. И непрерывно ускользающий смысл.

Как понять, что случилось со мной? Почему у меня такая профессия? Как я попал сюда? Ведь, если разобраться, это производ­ство кукол, именуемое искусством скульптуры, нелепо и противоес­тественно. Что делать? Как выпрыгнуть из самого себя и полететь, обнять всю землю, весь простор и все пространство?..

Раскрывается огромный занавес.

Опять тот же пейзаж. Но вот из-за низкого горизонта начинает надвигаться далекая гроза. Стелется мохнатая туча, задевая косыми дождями верхушки деревьев. Где-то далеко громыхает гром. Взлетают испуганные птицы.

Двери вагона распахиваются, но теперь вы ведете толпу. Все почему-то уже знают, что вам дана еще одна попытка прорваться к смыслу, и стремятся воспользоваться этим. Они сгрудились, прилипли к вашему телу и летят вслед за вами, перебирая ногами в воздухе.

Я начинаю. Мне даны Слово и Дело. Бесплотный и яростный, я без усилий прохожу сквозь предметы и стены. События, как зана­вески, трепещут, прогибаясь под взглядом. Раздвигаю их. Работа началась. Но то, что я делаю, снова бессмыслица. Голова, как шкаф, набитый уже отработанными схемами. Из них я хочу собрать новую модель мира. Ничего не получается.

Я выбегаю на улицу. Открываю дверь. Вхожу в булочную. Стано­влюсь в очередь и, когда она подходит, выбираю себе круглую булку.

Держу ее на ладони, потом достаю бумагу и начинаю завора­чивать. Бумага сопротивляется, затем бессильно подминается под натиском огрубевших рук. Вот она приняла новую форму и замерла в страдательной безысходности. Проходит время, и она посте­пенно привыкает к новому существованию, сломленному, но про­должающемуся. У нее нет другого. Заботливо и нежно, вздрагивая и боясь пошевельнуться, она бережно прикрывает булку.

Но вот хлеб принесен и положен на стол, а бумага, отброшенная и скомканная, лежит рядом. Плоскость стола бесконечна.

Лежит в полудреме теплая круглая булка.

Лежит смятая бумага, обезображенная происшедшим. Раскрытая и пустая, она еще сохраняет форму отнятой булки. Она вся — отпечаток этого единственного события, сломавшего ее жизнь, вся — память и страдание. Морщинистая, опустошенная, она вздрагивает и опадает. Осталось немного, скоро она исчезнет в зловонном жерле мусоропровода.

Над столом высокое голубое небо. Остановились и повисли маленькие белые облака. В самом зените застыло колесико солнца. Весь мир, как и стол, пуст. Лишь огромная булка и огромная смятая бумага. И тень, отброшенная ими. И за ними, далеко-далеко, четкий край горизонта. Какой простой натюрморт! Какой монументаль­ный символ всего сущего!

Рядом — маленькие фигурки людей. Меня и моей дочери.

Как пережить все это? Что делать?

Я беру в руки глину и с отвращением мну ее. Это все, на что я способен. В руках у меня возникает глиняный шар, а на деревян­ной доске — тонкий раскатанный пласт. Я осторожно отдираю его от стола, поднимаю в воздух, пытаюсь рассмотреть, но он весь хаотично мнется между пальцами и распадается в лохмотья. Все невероятно просто. Мне дано подержать в руках формулу жизни.

Если раньше искусство скульптуры черпало пластические формы из некоей огромной коробки, где были аккуратно разложены лучшие на свете носы, губы, руки, ноги, то сегодня эта хорошо подобранная коллекция идеальных протезов опрокинута и рассыпана налетевшим ветром.

После неподвижной классики наш сегодняшний мир — это горный поток, который, все увлекая на своем пути, несет нас. И образ движения, воплощенный в летящих по ветру складках ткани или в скомканной драпировке, близок и дорог мне. Я с осо­бой сладостью погружаюсь во все разнообразие их состояний от легкого и радостного парения до трагического бессилия отброшен­ной оболочки, и любой поворот, изгиб этих складок представляется мне новой музыкальной темой, вобравшей в себя все богатство конкретной жизни. Я скольжу вдоль плоскости этих изгибов, поворачиваюсь, опускаясь и вновь взлетая в этом гигантском слаломе с неожиданными замираниями и холодком под сердцем.

Оказывается, за цветным слайдом сверкающего мира существует черно-белый рентгеновский снимок сути явлений. Жадно вгляды­ваясь в него, вы видите, что это не только подлинное лицо мира, не только образ всего окружающего, но и ваш внутренний портрет.

Слово «художник» означает нечто большее, чем название профессии. Это даже не обозначение особого дара творящего искус­ство. Художник — это тот, кто своей жизнью взялся проверить, что есть человек, каковы границы его красоты и низости, какую меру правды он может выдержать в этой короткой жизни, какова проч­ность души, сколько радости и страданий способна она вместить. Подойти к самым пределам саморазрушения, за которыми уже нет человека, делать это на виду, от имени и по поручению всех, чтобы наглядно показать наши возможности и безмерную сложность нашей жизни. И потому искусство — это не ремесло. Это самопо­жертвование для достижения правды.

Правды — любой ценой.

Мы открываем Вселенную внутри самих себя. В нашем маленьком сердце таится огромный мир бесчисленных возможностей, необозримых пространств, страдания, красоты и низости. Познать самого себя практически невозможно. До самого последнего момента мы будем удивляться непредсказуемости своих поступков и своей Судьбы. Закрыть глаза и задуматься. Молчать.

Дерево

Я должен отметить центр своей биографии и рассказать о дереве, которое своей Вертикалью проводит черту и разделяет всю жизнь на две половины. Первую половину пути мы идем в поисках этого заветного магического ориентира, а вторую половину, беспрерыв­но удаляясь от него, мы все время оглядываемся, вспоминая оставленную там силу и душу.

На нашем пути встречается много деревьев, но которое из них есть центр нашей биографии, нам неизвестно. Мы внимательно разглядываем их на бульваре, в лесу, в поле. Обращаем внимание на одинокие деревья среди степей, на склоненные стволы средь мерт­вой воды. Мы видим красивые деревья, освещенные солнцем или покрытые белой изморозью, но которое из них наше — мы не знаем.

Не беспокойтесь, придет час и вопросы будут не нужны. В одно мгновение вы поймете, что перед вами именно оно. С болью и радо­стью вы коснетесь его руками, своим разгоряченным лбом. Оглядите его ветки и листья. И, замерев на месте, будете стоять, вспоминая весь свой путь. Это высшая точка вашей биографии, после можно ничего не совершать.

Так случилось и со мной. Весь в делах, опозданиях, обязательст­вах, я открываю дверь мастерской и останавливаюсь как вкопанный. Все залито водой. Скульптуры стоят по колено в воде, плавают доски, рисунки. Вокруг мертвая тишина. Лишь в центре явленным чудом стоит прекрасное дерево, полное плодов и листьев. Вот она середина биографии. Но как оно возникло здесь. Откуда появи­лось? Что все это означает? Я бросаюсь в воду и бегу прямо к нему. Ведь это же «Я». Можно назвать свое имя, поцеловать этот ствол и заплакать.

Уста наши сомкнуты, но мы кричим.

И вот уже подходит тошнота и боль, и меркнет свет, и гаснут очертания предметов.

Добро и зло меняются местами. Проклятое предчувствие оправдалось.

Еще мгновение, и, потеряв опору, мы распадемся.

Горят дома и люди.

Безумие художника, который виноват за всех.

Сон о несправедливости добра

В высоком небе зажглась звезда, и, повинуясь знаку, все встрепену­лось. Вы глянули окрест себя и мгновенным взглядом увидели весь этот мир как единое целое. Все тайное и явное открылось вам. Вы поняли связь вещей и поступков, увидели страдания и тлен всего живого. Зло увидели вы и поняли его истоки. И боль за все живое пронзила вас. Глаза наполнились слезами.

Спасти! Ведь должно быть спасение. И тогда ваша боль явила чудо. Раздался грохот, раскололись скалы, явился новый знак. И вы удивились простоте и легкости его. Надо только любить, любить искренне и бескорыстно! Надо только обняться, но разом, всем вместе, и все преграды падут. Брызнет и засияет небывалый свет, и новый просветленный мир умоется слезами радости и счастья.

Восторг перед новой Правдой охватывает вас. Восторг и ощу­щение силы. Теперь вы — спаситель всего живого. Надо только рассказать об этом людям, объяснить им, и все живое, все планеты и все звезды замрут на какое-то мгновение, затаив дыхание, чтобы потом взлететь дальше по новому пути.

Преображенный внутренним светом, вы берете в руку посох как знак своей ответственности за судьбы людей и идете на гору, чтобы возвыситься над равниной человеческой косности и провоз­гласить новый свет. Народ, словно чувствуя приближающийся момент откровения, стекается со всех концов необъятной земли. Радостно и уверенно направляетесь вы к вознесенным подмосткам эстрады Парка культуры и отдыха имени Горького для того, чтобы ваш голос, усиленный микрофонами, зарокотал в этот великий час с особой силой.

Но каково же ваше удивление, когда вы узнаёте, что пришли сюда не один, что еще человек триста таких же прекрасных, как вы, тоже одетых в белые одежды спасителей, толпятся за кулисами, то выстраиваясь в очередь, чтобы соблюсти демократический прин­цип, то разбредаясь по сторонам и делая вид, что не замечают друг друга. Спасение грядет неизбежно, стоит только каждому из пророков раскрыть рот, однако обидно, что в этой куче теряется авторство, что в этой неразберихе пропадает ваш личный прио­ритет, исчезает ваша необыкновенность и избранность в качестве инструмента божественного откровения.

Все замерло в нерешительности. Начался какой-то бессмыслен­ный хаос движений и топтания на месте. Эта заминка, которая со стороны выглядит совсем короткой, в сознании всех претендентов и кандидатов в спасители становится мучительной и требует лихорадочных поисков решения.

Скажите, что бы сделали вы? Ведь такое дается раз в жизни. Вам выпала необыкновенная миссия. И это не тот случай, когда можно плюнуть на все и уйти. Над головой застыли созвездия… Сам Бог-Отец, прислонив голову к задернутой занавеске, с недоумением ждет прекращения всей этой белиберды, ждет своего выхода, чтобы благословить… Что бы вы сделали? Ведь уйти уже поздно.

Тем временем на закулисной площадке появляются молчаливые и безучастные отряды войск Министерства внутреннего порядка. Их появление неожиданно и непонятно, что обозначает. Но как прекрасно, что есть люди, которые знают способ упрощения всяких неудобных ситуаций. Всё очень просто. Войска к вашим услугам. Надо только успеть первому донести на стоящего рядом, вот и все правила игры. Теперь все зависит от быстроты вашей реакции.

Мы понимаем, что нас призывают к подлости, но ведь с чего-то надо начать. И потом, можно создать видимость приличия. Давайте мы будем только целоваться, а резать будут другие. Теперь все дело в том, кто первый кого поцелует. Начали! Раз, два, три! Все бросаются в объятия друг другу. В этой суматохе почти невозможно понять, кто же целует первым. Но на это есть беспристрастные арбитры.

Человек в форменной одежде со свистком во рту стремительно наклоняется и, ткнув пальцем, издает пронзительный свист. Бритоголовые солдаты едва успевают за движением его руки. Короткий удар между ребер, и поцелуй прерывается. Один за другим кандидаты на общечеловеческое спасение, обливаясь кровью, падают, уступая место следующим…

Это было, несомненно, забавное зрелище. Во всяком случае собравшийся народ наблюдал достаточно эффектную картину чело­веческого соревнования. Ведь они еще ничего не знали о пропове­ди, о ее смысле и содержании. Им казалось, что эта дьявольская прелюдия и есть то, ради чего их здесь собрали. Они начали криками поощрять ловкость и стремительность поцелуев. Наиболее удачли­вые целовальники стали фаворитами. «Молодцы! Молодцы!» — кричала улюлюкающая толпа до тех пор, пока на эстраде, завален­ной трупами, не остался всего один человек. Тогда раздался взрыв народного ликования. Радости не было предела.

Теперь ваше лидерство доказано и признано народом. Что же вы стоите? Пора начинать то, ради чего вы пришли сюда. Чтобы утихомирить толпу, вы поднимаете руку и подходите к микрофону. Поняв, что вы хотите что-то сказать, появляются бесчисленные корреспонденты с дополнительными микрофонами на длинных палках. Они протягивают их к самому вашему лицу. Все замерли, настал самый ответственный момент. И вы, сосредоточив все силы своей души, в едином выдохе выкрикиваете замершему в ожидании миру:

— Любите друг друга!

Любовь есть спасение каждого из нас!

Озверелый рев благодарности многотысячной толпы.

Раздвигается занавес, появляется сверху огромный бородатый Бог и, благословляя, кладет на вас руку. Звучит торжественная музыка. Занавес закрывается.

И вот теперь из-за кулис к вам бросается лавина родственни­ков, почитателей, близких. Они подобострастно поздравляют вас, понимая, что теперь вы обладаете высоким правом безнаказанно убивать любого.

Как страшен мир неведомых нам превращений. Собрав все силы своей души в направлении к заветной цели, вдруг неожиданно обнаруживаем, что идем в противоположную сторону. Мы есть что-то непонятное даже для самих себя. Не может быть. Тысячу раз — Нет! Все противно. Давайте говорить о чем-то другом.

Муза

Общеизвестно, что все люди делятся на просто человечество и на избранных, тех немногих, кто отмечен великим знаком встречи с музой. И каждый знает, что все блага мира есть просто прах по сравнению с этой встречей.

Кто нам внушил это? Я не знаю. Но когда мы в детстве прохо­дили по улицам с какими-то кошелками, то куда бы мы ни шли и как бы мы ни торопились, если нам на пути встречалось изображение этой богини, сделанное из гипса и пришпиленное под карнизом старинных домов, мы раскрывали рот и застывали на месте. Вот она, Муза! В руках у нее гипсовый венок и лира, а глаза смотрят печально и мимо. И вы трепещете, вы страстно молите, чтобы когда-нибудь эта встреча состоялась.

Проходят годы, и вы узнаёте, что всё это бредни. Что на самом деле Музы в реальности не существует. Что это всего-навсего поэтическая метафора, аллегория, а если сказать проще — свое­образное художественное украшение для обозначения цеха так называемых «творческих работников». И вы вливаетесь в много­миллионную армию тех, кто по общему для нас всех закону жизни, трудом создает хлеб свой и блага для живущих рядом. А тем временем кто-то там, наверху, ждет назначенного часа. Ждет, когда вы окончательно забудете сладкие видения детства, чтобы нанести вам удар в самое сердце.

…Это случилось в разрушенном доме. Ломали старые дома, и я зашел сюда безо всякой цели, движимый лишь любопытством. Вот я поднимаюсь по лестнице без перил. Стен уже нет, и лишь шаткий настил пола и огромная дверь в открытое пространство. Дверь в никуда. Я дотрагиваюсь до бронзовой ручки, дверь легко распахива­ется, и осуществляется невероятная встреча детских грез. Передо мной стоит Муза.

Я сразу узнал ее. От ее лица исходил особенный свет. За спи­ной — огромные крылья. Тень от них охватила полнеба. Она подняла свои легчайшие персты и коснулась моих глаз. И вдруг все преобразилось: огромное уменьшилось до размеров песчинки, а все ничтожно малое приблизилось к глазам. И я внял шорох трав и увидел легкое скольжение облаков, и след змеи, и медленное погружение огромных зданий в глубину земли. Миллионы людей обернулись ко мне и показали на меня пальцем. От радости я вспыхнул, но потом мне стало стыдно, и я поспешил удрать, схватив Музу за руку.

Первым делом мы пошли с ней и сфотографировались у лучшего фотографа на Арбате. Потом пошли в шашлычную напротив. Легкое вино, восточные пряности ударили в голову, но вдруг я вспомнил, что мне необходимо в мастерскую — срочно закончить одну работу, которую я обещал выполнить. Как быть? Такую халтуру не покажешь Музе, а ее участие в этом деле тем более недопустимо. Есть работы, которые являются нашей профессиональной тайной, и мы не любим, когда об этом знают даже наши близкие.

Я начинаю говорить своей Богине, что должен на время отлу­читься. «Разве мы не будем теперь все время вместе, навсегда?» — удивленно спрашивает она. Я говорю: «Конечно! До гроба. Но вна­чале мне надо закончить кое-какие дела. Я куплю тебе билет в кино, ты сходи пока на вечерний сеанс, а я закончу эту работу».

Ее удивление и слезы. Ей не понять этого. Но вы-то меня понимаете. Она не знает нашей жизни. У нее в голове нечто божественное, чепуха всякая. Но вы-то знаете, что мы не свободны в этом свободном мире, что у нас есть проклятые обязанности.

Я еле убежал от нее. К сожалению, это стало повторяться.

Потом мне многие говорили: «Ты правильно делаешь. Этим мифологическим персонажам нельзя давать волю. Надо так себя поставить, чтобы они знали, что, кроме их художественных бредней, существует еще работа».

Сам я не думал так грубо. Если разобраться, то мне было жалко мою новую знакомую, ее доверчивость и наивность. И неизвестно, сколько длились бы наши неудобные отношения, как вдруг случилось несчастье.

Мы стояли на крыше «Детского мира» и любовались закатом. Перед нами лежала Москва: поток машин, толпы пешеходов с покупками; начинали зажигаться вечерние огни. Она подошла к самому краю карниза и сказала «Пойдем!» И хотя я был полон возвышенных чувств, опьянен прекрасным зрелищем великого города, я все же понял, что передо мной реальная опасность, а не поэтическая метафора. Она позвала меня умереть. Но мой восторг перед ней не пересилил животного страха. Да и без страха я не мог понять, зачем надо умирать ради искусства. «Не ради искусства, — сказала она мне, — а потому, что это самое прекрасное, что может позволить себе человек». — «Тебе хорошо говорить — у тебя есть крылья». — «Крылья — это просто аллегория. Если ты боишься, я покажу тебе, как просто это делается». И, улыбаясь, она легко оттолкнулась от карниза.

Вначале она парила в воздухе, являя зрелище высшей свободы и красоты. Так птицы скользят и кувыркаются в стихии своей невесомости, опускаясь и вновь взлетая в поднебесье. Но вот она начала снижаться. Преисполненный восторга, я бросился вниз по лестнице, чтобы поймать ее в свои объятия и полететь вместе. Началась восхитительная игра. Вначале она летела так медленно, что я успевал на каждой лестничной площадке высунуться в окно и коснуться губами ее перевернутого, во все небо, лица, но затем мне пришлось бежать. Наконец я начал прыгать через все ступеньки разом. Но было уже поздно.

Когда я добежал вниз, там стояла толпа народу, а два дюжих санитара в грязных халатах счищали с асфальта лопатами бесфор­менное месиво какой-то слизи. И вдруг я понял, что случилось. Я понял, что она была не аллегория. Что она была живой. Что больше я ее никогда не увижу. Что теперь мне суждено прожить жизнь без всякой надежды. Без Музы.

Удивительное состоит в том, что жизнь продолжается.

Скажу больше, если вы успели научиться рисовать еще

в детстве, то наличие Музы не так уж обязательно. Можно

спокойно заниматься искусством и без нее.

Но природа ничего не прощает. Приходят другие интересы,

совершаются всякие невероятные события.

Я расскажу вам о нелепых случайностях, которых могло бы

не быть, и тем не менее они произошли.

Спортлото

Вся Москва играет в спортлото. Меня всегда раздражала эта индустрия фортуны. Индустрия маленьких удовольствий. Эти суррогаты счастья. Но здесь я бросил мелкую монету, и мне была предоставлена возможность засунуть руку в шуршащий хаос мел­ких бумажек и вытащить одну из них. Лото-экспресс. Не отходя от лотка, вы можете разорвать свой конверт и узнать, какое мелкое удовольствие вас ожидает.

Я надрываю сложенную бумагу, но надпись мне непонятна. Я обращаюсь к организатору лотереи, и он равнодушно сообщает мне, что я имею счастливый выигрышный билет, дающий мне право на убийство. «Вы можете пройти в соседнюю дверь и предъя­вить билет нашему работнику. Можно, конечно, отказаться, это ваше право».

Я держу в руках маленький билетик, пахнущий типографской краской, и не знаю, как реагировать. Всё это настолько нелепо, что трудно объяснить происходящее. Но вот мое тело шевельнулось, ноги сделали движение, а дверь приблизилась ко мне.

Полупустое помещение обычного предприятия службы быта. Прилавок. Служащий в форменной одежде берет билет, через копирку выписывает квитанцию. Ставит штамп, отрывает, просит расписаться. Выходит в другую комнату. Мне выводят человека в кепочке и потертом пальто и подводят его почти вплотную ко мне. Некоординированная стремительность и нервная скованность его движений передают мне всю исключительность происходящего.

С удивлением и любопытством и одновременно преодолевая стеснительность и необычность своего положения, он смотрит, широко раскрыв глаза, мимо и сквозь меня, боясь сфокусировать свое зрение. Я слышу, как бьется его сердце и гулко мое в ответ.

Служащий протягивает мне алюминиевый жетон. «Сдается при уборке трупа», — поясняет он мне. Эти слова выводят меня из оцепенения и служат сигналом к торопливому бегству.

Этот человек очень похож на меня. Он выходит за мной. Я дол­жен убить его? Мы сейчас выйдем на улицу и уже без свидетелей прекратим весь этот кошмар. Мы купим мороженое. Вероятно, он чем-то напуган, или это какая-то игра. И сейчас вся эта нелепость объяснится. Наконец, я просто убегу от него.

Мы переходим улицу, поднимаемся по гранитным ступеням Гоголевского бульвара и идем в сторону площади. Мы прошли уже достаточно и были совершенно одни. Но тот, кто шел рядом со мной, оказывается не человеком, а просто скомканной бумагой и наде­тыми на нее пальто и кепкой. Я дотронулся до него руками и рас­стегнул пальто, чтобы понять, как все это может держаться. Внутри бумаги оказался какой-то дешевый завтрак: кусок вареной колбасы, яйцо и полусухой ломоть хлеба. Я положил пальто на скамейку, огляделся и сунул сверток в карман.

Развязка, даже такая, внесла облегчение. Я быстро зашагал прочь. По дороге в переулке я еще раз ощупал сверток в кармане и вдруг, неизвестно почему, вытащил отекший жиром кусок колбасы и начал его есть.

Я пришел к себе, поднялся наверх, положил на стол пакет с объедками, еще какое-то время что-то жевал. Пакет лежал посередине стола. Я лишь на минутку отвлекся взглядом в сторону, а когда вновь перевел глаза, то увидел, что комната полна народу. Входили все новые люди и становились вдоль стен, их взоры были обращены к столу. Там, где только что были объедки, среди цветов лежал человек. Тот самый, которого мне вывели из запыленной конторы спортлото. Его впалые щеки были одновременно очень чужими и очень знакомыми.

Выставка

9 июня 1987 года в Центральном Доме художника в Москве состоялось открытие моей большой выставки.

Каждая выставка это — прежде всего организация транспор­тировки. Скульптуры разбирают, выносят, укладывают в машины, накрывают брезентом. Их долго везут по городу, пока наконец не привозят к служебному входу огромного общественного здания.

Начинается разгрузка скульптур и установка их на железную платформу большого грузового лифта. Скульптурам так тесно, что приходится стоять на цыпочках, плотно прижавшись друг к другу и затаив дыхание. Задраиваются стальные двери, нажимается кноп­ка, и лифт, содрогаясь от собственной вибрации, медленно набирая скорость, поднимается вверх.

А в это время с другой стороны здания, на широкой мраморной лестнице парадного входа уже собираются зрители и ценители искусства. Они сгрудились около лестницы и ждут, когда представ­ление начнется. Они пришли получить удовольствие и не догадыва­ются, какая суматоха происходит в это время по другую сторону красной ленточки.

Стальные ворота лифта с грохотом раскрываются, и бригада такелажников в ускоренном темпе начинает разгрузку скульптуры. Бегает озабоченный скульптор и его помощники. Суета в самом разгаре, а уже появляются полотеры с ведрами и натирают паркет. Представление выставки вот-вот начнется.

Весь мир — театр. Это касается не только людей, но и предметов. Каждый из нас пришел в этот мир, чтобы не упустить свой шанс в грандиозном спектакле жизни. Все отравлено заботой об эффекте позы. Мы не живем, а лицедействуем. Когда-то скульптура предназ­началась для неподвижности и вечного молчания. Теперь она вся издергалась в суете и вся рассчитана на двадцать дней экспозиции. Такая жизнь нелепа для людей, но особенно она нелепа для скульп­туры. Я вспоминаю вырубленного из скалы Будду. Его красота сос­тояла в его неподвижности.

Но может быть я не совсем прав? Вот рвется шелк сознания, и сквозь мглу в разлете сновидений врезается корабль. На его буш­прите фигура ангела. В безостановочном движении она скользит над бездной. Наклонившись в полете, она первая встречает своими невидящими аметистовыми глазами и бесконечный горизонт сти­хий и обетованную Землю. Вся в пене брызг, она парит над нами и разрезает грудью вал упругих волн. Соль на щеках. Блеск туго стянутых волос. Падение и новый взлет над бездной вод.

Так что же мы сами: молчание или крик?

А в это время нетерпеливые гости больше не ждут. Они подни­маются по мраморной лестнице и входят в зал. В руках у них пригла­сительные билеты и цветы. Посреди зала стоит микрофон.

А где же выставка? Где скульптура?

Легкое замешательство.

И вдруг неожиданно на глазах у всех обвалом рушится торцовая стена, и по диагонали, не обращая внимания на людей, закрыв глаза, влетают статуи. Их движение пронзает зал, раскидывая по сторонам людей с цветами, автора, его друзей, возмущенных интеллектуалов, ничего не соображающих влюбленных. Летит скульптура, не подчиняясь правилам и рельсам, легко пронзает стены и вылетает дальше в открытое пространство над парком, над набережными и Москвой-рекой. Мы едва успеваем следить глазами за ее полетом и мысленно скользить за ней.

Все двадцать дней проходят как одно мгновение. Мы еще едим мороженое, а выставки уже нет. Зал пуст, лишь над паркетом обгоревший след, словно от движения кометы. Представление окончено. Можно расходиться.

Простите, а что же было? Как понять все это наваждение?

Вы хотите вспомнить, какие скульптуры были на выставке и что они изображали? Не надо напрягаться. В искусстве все бессмыс­ленно. Все, кроме первого движения. Движения, которое управляет нашими страстями, непредсказуемыми поступками, надеждами и желанием счастья. Вы вспоминаете на черных постаментах белые скульптуры? Не утруждайте себя. Важны не они, а расстояние между ними и невидимый зов их молчания. Все эти так называемые произведения искусства лишь крики чаек в лохматой пелене тумана и в брызгах разбиваемой волны. Будь проклята эта суета, и ничего не нужно. Не тратьте время. Сомкните глаза и подчинитесь движению своей души.

Весь мир — театр. Но только лишь в тот момент, когда у нас есть гарантия, что нам никто не будет верить, мы позволяем себе говорить настоящую правду.

Выставка окончена. Лежат вповалку по углам обломки статуй. Тоска и пустота. Каждая итоговая выставка для художника — это прощание, прощание с прожитой жизнью, с частицами счастья и любви, с работами, которые он создал на этом пути. Говорят, что каждая выставка — это праздник, но прежде всего это утрата и боль. Показав на выставке свои произведения, художник прощается с ними, утрачивает их. Он их теряет. Может быть, они начинают новую жизнь, но уже без него, и в этом есть большая печаль.

Выставка окончилась, но я хожу сам не свой. Меня все время куда-то тянет. Меня тянет туда, на набережную, еще раз пойти на выставку своих работ и попрощаться с ними. Я хорошо понимаю бессмысленность своего желания.

Я встаю и тороплюсь. Я иду вдоль пустынного берега по самой кромке воды, туда, где меня ждут. Длинные тени стелются под ногами. Крик чаек, от которого сжимается сердце.

Вот наконец этот дом у самого края воды. Раскрыты окна и двери. Сразу при входе на стеклянной веранде стоит круглый стол. За столом сидит одинокая неподвижная скульптура. Гранитный полированный пол выставочного зала, но мне кажется, что я иду по скрипучим половицам. Я подхожу к скульптуре, наклоняюсь и заглядываю ей в глаза. Скульптура покрыта пылью, лицо ее бесстрастно смотрит на меня. За окном далекая линия горизонта и мерное колыхание волн. Я дотрагиваюсь до скульптуры пальцами и прохожу дальше.

Вот я открываю дверь и вхожу в огромный зал. Но передо мной маленькая комната с низким потолком, с кроватью, с разбросанной одеждой, а посредине стоит статуя. Она стоит спиной ко мне и смотрит в окно. Я вижу снова далекий горизонт и колыханье беспрерывных волн.

Дом на берегу океана. Дом, в котором я никогда не был, но в котором прошла вся моя жизнь. Каждая комната еще полна голосами мимолетных встреч, прикосновений и суетой уже прожитой жизни. Стоят, как свидетели и участники, застывшие статуи нашей любви, ненависти и страдания. Вокруг них видимая только мне бестолковость скомканных складок, неприбранная посуда и неряшливо брошенные предметы, книги. Застывшая жизнь.

Приходят люди и обломками досок заколачивают окна и двери. Гулкая пустота. Никого нет. Я один среди этих бесчисленных комнат, бесчисленных статуй, одиноко смотрящих вдаль. Ритуал прощания. Ветер колышет занавески. Под моими неуверенными и осторожными шагами скрипят половицы, и никого, ни души.

— Одну минутку… Внимание… Снимаю.

Фотограф делает знак рукой и фотографирует меня на фоне этого нелепого заколоченного дома.

До свидания. Мне не нужна фотография. Мне больно. Выставка окончена.

Одно из удивительных ощущений окончания жизни есть ослабление связи между душой и телом. Душа начинает делать как бы первые пробы своего предстоящего отлета. А наше тело? Наше тело становится прозрачным. Бывает мгновение, когда оно легко повисает в воздухе, и сквозь наши контуры свободно проходит кто угодно, проходит поток совершенно незнакомых нам ощущений, чужих неведомых нам чувств.

Мы начинаем путать начала и концы, имена и события, а иногда даже не можем вспомнить, кто же мы есть на самом деле.

Оказывается, всеобщее единство имеет горьковатый привкус всеобщего безразличия. Это первое предчувствие великого Хаоса природы, в котором нам предстоит раствориться.

Старик

Раннее утро. Я дал знак — маленькое объявление на фонаре в Банном переулке. Я точно рассчитал, что его прочтет именно тот, кто мне нужен. И вот мы уже стоим и оглядываем друг друга. Он, конечно, не узнает себя во мне. Для него я просто старик. Так мы «случайно» встретились.

…Конечно, он просто старик. Достаточно противный, но это его дело. Ему казалось всегда, что он шутит. «Все будет хорошо», — была его любимая присказка. Но то, что для него было шуткой, для меня — просто старческим маразмом. И как я ни был деликатен, мне все же приходилось обижать его. Обижать, потому что наши пространства не совпадали.

…Их мощные тела и рыжие волосы по вечерам мелькали в компании каких-то мужиков…

Несмотря на то, что мы каким-то образом были связаны узами одной необходимости, мы с хозяином почти не видели ее.

В тот памятный вечер, когда он зашел ко мне, вероятно, уже было очень поздно. Он зашел и попросил разрешения только постоять вдалеке. Мне его желание было непонятно.

…Он отказал. Мне стало плохо. Вдруг я действительно почувствовал, что смерть приближается. В ее преддверии мне захо­телось дотронуться до своего детства, хотя бы только кончиками пальцев. Ведь пока это было еще возможно, и, может быть, если бы он разрешил мне это, я был бы спасен… Но он отказал. Он отказал, так просто, что я понял всю неотвратимость того, что сегодня произойдет.

…Когда старик вышел, мне стало неловко за свой отказ. Я подошел к его двери. У него уже начинался бред. Пока я не мог придумать, что делать, он затих. Я вышел и позвонил.

В ожидании «скорой помощи» мне показалось, что ему стало легче, но опытные и безразличные ко всему санитары, сонные и одновременно жующие какую-то жвачку, почти не глядя на него, начали составлять протокол. В этот момент я проснулся.

Я увидел огромный занавес, спускающийся с неба, фигуры архангелов, выкрашенные прямо по живому телу липкой и еще совсем свежей серебряной краской. Они подняли огромные много­тонные трубы и затрубили. Раздался грандиозный звук, услышать который было невозможно из-за его пронзительности, можно было лишь мысленно осознать его и ужаснуться грандиозности события. Они стали раздвигать огромный занавес, путаясь и пачкая его в серебряной краске. Занавес заедал и не поддавался. И когда они его распахнули, к нам в комнату влетели облака и заполнили всё пространство. Наши голоса потухли, и мы не могли слышать друг друга. Беззвучный ветер скинул листы протоколов. Вместо того, чтобы упасть, они вдруг начали подниматься. Я увидел, что стена проломлена, и внутренний холод объял меня.

Серебряные лица архангелов с живыми, незакрашенными бел­ками глаз. Гигантские многотонные медные трубы.

Случайный, пустой утренний троллейбус, влетевший в комнату через пролом стены и затормозивший, как будто на остановке.

Безучастно спящие отдельные пассажиры.

Лилипуты-санитары, собирающие свои пожитки.

Вороны, забравшиеся на кровать.

Все начало увеличиваться, нарушать границы собственных очертаний, растворяя и уничтожая одно другое в таком простом, обычном и в то же время никогда не слышанном пронзительном звуке смерти.

Я остался один и впервые понял его просьбу о прикосновении. Я побежал к штукатурщикам, которые так и не проснулись, залез к ним под одеяло. Я ощупывал и будил их мощные тела, но лишь храп, свистящий храп здоровья клокотал в их жестких картофель­ных грудях. Груды мяса — они не проснулись.

В этом ознобе утренней пустоты я вышел на улицу.

Потом я уехал в Коктебель. Там было хорошо, там было очень хорошо. Это завороженное, застывшее розовое море, голубые облака на бледно-зеленом небе, прозрачная фиалковая вода, пус­тынный пляж, полный драгоценных безделушек, блаженное одино­чество со своим обнаженным телом.

Здесь я познакомился с девушкой с таким странным, необыкно­венным, нездешним именем. Мы бросали в шампанское кусочки шоколада, и они крутились и ныряли в снопе воздушных пузырьков, как дельфины. Можно было смотреть часами.

Черная собака, неизвестно откуда приставшая к нам, вначале такая забавная, потом нежеланная и пугающая.

Но, скорей всего, это был не я. Не я знакомился с девушкой, не я был в этом роскошном Коктебеле. Скорей всего это был матрос, лица которого даже я не знаю. В общем, они неплохо провели время, но я здесь ни при чем. Может быть, я был той черной собакой, которая так настойчиво просила участия и вначале была забавна, а затем просто стала мешать? Мешать своей собачьей тоской и преданностью и грязными когтями, которыми она так непонимающе царапала спину.

Острова в океане

Стол ставится посреди комнаты. Накрывается белой скатертью. На него мы поставим широкие тарелки с нежным темно-синим рисунком. Цветы и фрукты. Сейчас мы сядем за стол на высокие красные стулья и праздник начнется. Жизнь — это праздник, будем счастливы!

Но ведь это неправда!

Если мы широко раскроем глаза, то сможем увидеть, что нет никакого стола, нет цветов, нет праздника, а вместо этого темные беспрерывно меняющиеся зыбкие волны. Вокруг стремительно движется, поднимаясь и опускаясь, бездонная масса зла. Оно кругом. Из своего окна вместо города мы видим эту зыбкую грязь, находящуюся в непрестанном и тошнотворном движении. Празд­ничный стол всего лишь иллюзия. Беснующийся океан это реаль­ность, и чем напряженнее вы будете всматриваться в окно, тем яснее вы увидите, как исчезают прихотливые силуэты городских башен, зданий и мостов, и все превращается в сплошную темно-серую массу. Вы увидите, как низко опускаются тучи, волоча за собой мохнатый ворох темноты. Встает и падает вода. Бездонная пустыня грязи — вот наш удел.

И вдруг там вдалеке вы ясно видите светлое пятно. Что это? Это в океане поют дети. Земная твердь из детских голосов. Детская музыкальная школа Бабушкинского района. Они стоят в белых рубашках, тесно прижавшись друг к другу, и звук их чистых голосов создает непоколебимую твердь из света и красоты в беспредельном хаосе окружающего океана. Хор детей — это единственный остров, единственная опора и надежда на спасение в бездонной непомер­ности лжи.

Нет, я не доплыву до них. Все больше и больше погружаясь в гни­ющую воду, я счастлив только тем, что знаю об их существовании.

Мы приступаем к последнему рассказу. Он завершает историю художника. Не удивляйтесь, если этот рассказ немного выйдет за пределы нашей жизни. Мы должны подвести итоги.

Тоска травы

Огромная стальная пружина закручивается все туже и туже. Кругом шестеренки, зубчатые передачи, стальные прутья бесчисленных осей, и чем дальше мы пробираемся сквозь этот немыслимый часовой механизм, тем более ненужным становится наше мягкое тело, рожденное матерью. Мы уже не можем протиснуться между близко вращающимися стальными дисками шестеренок. Мы не можем вспомнить, когда мы попали в этот механизм незыблемых законов жизни. Но только теперь нам ясно, что наше тело всего лишь пища для беспрерывно вращающегося агрегата, имя которому «необходимость».

У нас уже оторваны руки, ноги. Стальные циркулярки перере­зали нам лицо и грудную клетку. Наши вытаращенные глаза заменяют нам крик, который уже физически невозможен в этом «царстве справедливости». Приходит миг, когда механизм перема­тывает нас окончательно. Прочерчивается черта, означающая конец. Огромные пружины, вибрируя от предельного усилия, делают последний оборот, и вся система наконец рассыпается.

И вдруг оказывается, что мы сидим на зеленом лугу, над нами огромное светлое небо, мы закидываем руки за голову и откидыва­емся в траву, чтоб посмотреть на вершины уходящих в небо сосен. Всё, жизнь кончилась. Наконец мы умерли, и теперь мы свободны. В первый раз за долгие годы мы видим окружающую нас природу, в первый раз мы никуда не торопимся, ничего не должны и ни от кого не страдаем. Всё, конец, мы освободились от жизни, и было непонятно, почему мы ее терпели и что означали эти чудовищные шестеренки и пружины, откуда они появились и куда исчезли. Ведь мир так прекрасен, а мы, прожив такую длинную жизнь, ничего не видели и всё забыли, и вот только теперь, уже после смерти, нам дано вновь, как в детстве, увидеть природу такой, какой он была создана для нашего счастья. Высокое небо, сочная трава. И все же, как ни прекрасна природа, наши мысли вновь возвращаются к тому, что с нами было когда-то. Мы закрываем глаза, и вновь перед нами разворачивается бесконечный фильм о прожитых годах, о событиях жизни, о близких и милых людях. Мы слышим их голоса, мы видим самих себя, мы слышим свой голос и вновь переживаем все, что с нами когда-то произошло.

И вдруг я чувствую, что на мое лицо легла рука, и фильм остано­вился. Я лежу неподвижно и понимаю, что это рука Бога. Я не знаю, сколько продолжается это оцепенение, время здесь отсутствует. Но вот я ощущаю, как она сделала легкое, едва уловимое движе­ние — и фильм моей жизни вновь перед моими закрытыми глазами. Я сразу почувствовал, что что-то изменилось, что это совсем не то, что я знал о себе до сих пор.

Я увидел все события в совершенно другом пронзительном освещении. Это Бог решил показать мне, как все было на самом деле. Я встрепенулся и задрожал. Я увидел все события сразу, их взаимосвязь и свою слепоту, беспомощность и боль, которая воз­никла от недоразумения, и все ошибки, и все страшные поступки, и все непонимание правды, и всю бессмыслицу жизни. Все разом раскрылось передо мной, и было это так больно, и несправедливо, и так мучительно.

Я вскрикнул и хотел отшвырнуть эту страшную руку. Зачем Он не мог это сделать раньше? Зачем Ему нужно было отнять у меня жизнь для того, чтоб показать Свое могущество сейчас, когда все уже бессмысленно? Но как это ни мучительно, я не могу остановить поток новой правды. Я наслаждаюсь этим адом бессилия, когда ничего невозможно изменить, когда невозможно шевельнуть пальцем, лишь в безысходной тоске мечется трава, которая выросла из моих внутренностей, и в крике низко пролетающих птиц я слышу святые, понятные лишь мне имена.

Всё. Биография закончилась. Теперь я хочу спать. Я хочу преклонить голову и закрыть глаза. Освободиться от раздирающих мыслей, уйти в сиреневые тени сновидений. Я устал от всех. Вот долгожданная постель. Пластом вытягивается тело. Медленно опускается белое покрывало. Оно прохладно и свежо, как детское воспоминание о снеге. Покрывало ложится на меня, и я исчезаю под ним, укрывшись с головой. Вслед за ним в вышине возникает новая пелена. Она опускается также медленно и плавно, и вновь я ощущаю ласковое холодное прикосновение, уносящее все печали. Невиди­мые руки где-то высоко еще и еще раз развертывают, и опускают тяжелые белые складки.

Всё новые и новые покрывала ложатся на то место, где был я и где меня уже нет. Блаженство сна.

И вдруг сквозь забытье резкий ударный зов: «Простите, но мы вынуждены вас потревожить. К сожалению, ваше время истекло. Мы вынуждены вас разбудить». — «Как, разве моя биография не закончилась? Разве мой сон не есть обещанное освобождение от жизни?» — «Вы очень хорошо устроились. Смерть- это не дом отдыха с белыми покрывалами. Смерть — это жизнь, от которой вы хотите спрятаться. Но пришел час напомнить вам об этом. Вставайте! Вставайте, надевайте свою грязную одежду, ангелы уже ждут вас».

Две опухшие шальные фигуры подобострастно поклонились мне.

«Вставайте, они вас проводят. Кончились иллюзии и надежды, пришло время вернуться в реальность, которая есть — Смерть.

Смерть — это жизнь, но без сновидений, без надежды, без будущего. Смерть есть жизнь в ее чистом виде, в омерзительной простоте ее существования. Пришел ваш час жить без иллюзий. Час бездомной собаки. Ваша биография продолжается».

Ухмыляющиеся ангелы хватают меня под руки и выволакивают на грязную брусчатку пешеходной улицы в центре Москвы.

Александр Бурганов